Дело идет здесь, таким образом, не о рационально–утилитарном расчете средств для достижения цели, а о некоем целостном решении морального такта, которое руководимо стремлением в данных конкретных условиях найти исход, наименее обремененный греховностью, или в наибольшей мере удовлетворяющий требованиям морального долга (перед лицом трагической невозможности — в силу несовершенства и мира, и самого нравственного деятеля — соблюсти абсолютную безгрешность поведения). В наших нравственных действиях в отношении мира мы обязаны руководствоваться не стремлением блюсти нашу изолированную от судьбы ближних, личную нравственную чистоту, а стремлением к относительно максимальному совершенству нашего поведения, в меру реального осуществления в нем действенной, ответственной любви к ближним. Подлинно правильное нравственное решение определяется не блюдением буквы нравственного закона, не бездушным подчинением отвлеченному общему правилу, без внимания к конкретным нуждам реальной жизни; оно определяется только любовью, требования которой всегда конкретны; или, иначе говоря, оно состоит в относительно наилучшем исполнении нравственной правды — того, что Аристотель называл непереводимым словом έπιεικές — «подходящего», «уместного», конкретно правильного. О правильном нравственном решении можно сказать только одно: оно таково, что, учитывая всю полноту конкретного положения, все конкретное значение и все последствия нашего действия, мы должны поступить именно так, а не иначе, чтобы, несмотря на несовершенство и греховность нашего действия, оно в максимальной степени соответствовало нашему долгу в отношении и нас самих, и наших ближних, — нашему чувству ответственности в служении Богу и людям.
Моральные пуристы, сторонники личной чистоты и индивидуального спасения души, в испуге отшатываются от риска нравственных решений, хотя бы отдаленно напоминающих безнравственный принцип «цель оправдывает средства»; но они остаются слепы к противоположной моральной опасности, что действие, доброе по субъективному мотиву или замыслу совершающего, может оказаться гибельным и потому безнравственным по своему объективному составу перед лицом данных конкретных условий, в которых оно совершается, т. е. иметь гибельные объективные последствия и тем сделать совершающего его ответственным за великое зло.
Дело в том, что недостаточно еще иметь добрые намерения, чтобы совершать морально правильное действие; известно, что «благими намерениями вымощена дорога в ад». Точнее говоря, в состав подлинно доброй воли с самого начала должен входить нравственный такт, в ней должны соучаствовать и нравственное мужество, и чуткое нравственное внимание к подлинным нуждам людей, мудрость и широта горизонта в оценке подлинного значения нашего действия в данной конкретной обстановке мира. Но в силу все той же основной истины христианского сознания — неустранимого несовершенства мира, вплоть до его чаемого конечного преображения, — при этом приходится всегда считаться с той основоположной истиной, что известный минимум несовершенства и зла неизбежен в этом мире, что мы вынуждены его нести и даже в нем участвовать и что поэтому надо остерегаться, чтобы стремление к беспорочной чистоте поведения не увеличило количества зла в мире. Для того, чтобы выбрать подлинно нравственное поведение, недостаточно быть кроткими, как голуби, — надо еще быть мудрыми, как змии [28].
Само собой разумеется, что намеченная истина при недостаточно строгом и объективном нравственном сознании и тем более при умышленной недобросовестности может стать источником злоупотреблений; всякий грех, даже невольный, даже морально обязательный, обременяет душу и, при недостаточной чуткости совести, войдя в привычку, может ее развратить. Кроме того, даже морально обязательное греховное действие имеет, в силу заразительности греха, всегда и неумышленные вредные последствия, которые надлежит чутко учитывать; а привычка к таким действиям склонна заглушать эту чуткость. Но нет вообще такой нравственной истины, которой нельзя было бы злоупотребить; и мы уже видели, что именно христианская правда, вследствие принципиальной невозможности иметь какие–нибудь точно определимые внешние ее мерила, есть для греховной человеческой воли особенно удобный повод для злоупотребления. Поэтому возможность злоупотребления не есть аргумент по существу против правильности изложенной выше мысли.
28
Эту мысль можно было бы иллюстрировать бесконечным множеством весьма актуальных примеров. Приведем вместо этого один особенно поучительный пример из истории папства. В конце XIII века, в одну из эпох наибольшего могущества папской власти, наибольшей вплетенности ее в политическую жизнь и, тем самым, ее обремененности особенно тяжкой греховностью, однажды была сделана попытка для спасения церкви возвести на папский престол святого монаха — отшельника, исполненного действенной верой в евангельскую нищету и евангельскую отрешенность от мира, — некого Петра с горы Мурроне, принявшего имя Целестина V. Короткое правление этого святого человека было рядом постыдных неудач. Благодаря его наивности, неосведомленности, неспособности к обузданию зла его волей овладели худшие из интриганов; анархия и бедствие Церкви и Италии только безмерно умножились под его управлением. Уже через полгода он должен был признать свою несостоятельность и отречься от престола. Данте помещает его душу — несмотря на его личную святость — в первый, внешний круг ада, на который обречены бесхарактерные, морально слабовольные люди. — В поучительном контрасте с этим стоят образы двух святых женщин конца XIV века — св. Бригитты шведской и св. Екатерины Сиенской, которые были одновременно мудрыми наставницами пап в их управлении церковью.