Они сидели сейчас в тенистом парке, под густым каштаном. Майское утро насыщено ароматом свежих трав и цветов. Воздух чист и прозрачен, и дышится легко и сладко. Скоро домой. Без Веры Никола не уедет. А она молчит и молчит.
— Нет, ты скажи, мы будем вместе? — уже в который раз он задавал ей один и тот же вопрос.
Не отвечая, она не сводила с него синих глаз.
— Скажи же, скажи? — настаивал он снова. И хотя обещающие глаза ее отвечали яснее ясного, ему все же хотелось, чтоб были сказаны эти слова.
— Ну ответь же, ответь! — настаивал Никола.
— Любимый, хороший, — прильнула к нему Вера. — И я хочу того же...
Никола порывисто обнял ее.
— Только...
— Что только? — забеспокоился он, чуть ослабляя руки. — Что?
— Ты же не знаешь своих чувств. Не из кого выбирать — вот и полюбил. А начнешь теперь сравнивать и разлюбишь.
— Сумасшедшая! Я боюсь другого — ты разлюбишь...
Возвращаясь к себе, Вера повстречала Якорева, и они пошли вместе. Заговорили о любви, о дружбе, о верности. Искоса поглядывая на собеседницу, Максим вспоминал свою мальчишескую влюбленность в эту женщину. Удивительно хороша! Как и раньше, она напоминала ему молодую елочку, свежую и гибкую, немножко грустную и колкую. Она сказала ему, что очень любит Николу. А как же стена? Да, стена. Ведь сама говорила, что за старой любовью — как за каменной стеной. Ее ничто не разрушит.
Стена!.. Вера раскраснелась. Она поверила Николе, стена не нужна. Это, пожалуй, верно, и Максим не осуждает. Когда-то он любил свою Ларису, был верен. А пришло время — и нет любви. Все принадлежит другой.
Расставшись, он одиноко побрел по аллее вдоль узкого озера. В душе у него многое прояснилось, и весь разговор этот еще дальше отодвинул его Ларису куда-то далеко-далеко, так что не различить даже лица. Когда он пытался приблизиться к нему, перед ним оказывалось совсем другое лицо: не бледное, а обветренное и загорелое, не круглое, а чуть удлиненное; не пухлогубое, а с тонкими живыми губами, вся прелесть которых раскрывалась в ласковой озорной улыбке; и лицо не то с грустными серыми глазами, всегда устремленными куда-то вдаль, не то с веселыми, цвета морской воды глазами, в которых поминутно вспыхивают горячие золотники. Чье это лицо? Ясно, ее, Оли, шалуньи-озорницы, которая давно уже вошла в сердце, вытеснив оттуда Ларису. Он долго думал, что любит Олю как сестру. Дорожил этой любовью и берег ее. А вот пережили Витаново, и он всецело принадлежит одной ей.
У самого берега Максим увидел вдруг одинокую березку и в радостном изумлении остановился перед нею. Как Оля! Белоствольная красавица застенчиво наклонилась над водою и словно загляделась на свое-отражение. Пышнокудрая, она всякому, кто приближался к ней, обещала покой и прохладу. Максим щекою прижался к молодой шелковистой коре. Как знать, почему в душе проснулась вдруг неизъяснимая грусть и пробудила песню. Слова ее он сочинил сам, когда вспоминал про Олю в госпитале:
Далеко, далеко до любимой, Может, сотни несчитанных верст...Оля еще издали услышала голос Максима и ощутила, как что-то больно кольнуло ее сердце. О ком он? Она подошла совсем близко и несмело тронула его за руку.
— Оленька! — обрадовался Максим.
— О ком это?
— Как о ком? — усмехнулся он ласково. — Шел, заскучал что-то, смотрю, березка, будто с наших мест прибежала. Остановился и запел... — «О тебе», хотел добавить он, но его перебила Оля:
— Все о ней?
— Да что ты! — взял он ее за руку.
Оля заколебалась: отдать письмо или выждать? Его привез сейчас Зубец. Не письмо даже — открытка. Прочитала и изумилась. Надо ж случиться такому. Все это томило и жгло, хотелось слов и объяснений, и она пугалась их. «Может, сотни несчитанных верст», — еще звучали в ушах слова его песни. Конечно, о ней! А тут письмо... Отдать или не надо?
— Зубчик вернулся и привез вот, — протянула она открытку. — Лариса пишет, — и увидела, как его обожгло, словно бросило в жар, и лицо вспыхнуло. «Обрадовался и переживает», — ревниво подумала девушка, не сводя с него пристальных глаз и пытаясь разгадать обуревавшие его чувства.
— Смотри ты, — пожал он плечами, — жива, институт кончает, — растерянно перечислял он, — и всего открытка! — все еще с недоумением вертел он ее в руках.
«Сожалеет», — с болью в душе мысленно решила Оля и пристально посмотрела в глаза Максиму.
— А знаешь, — улыбнулся Максим, — я рад за нее, право, рад: жива, здорова и, видно, счастлива. Очень хорошо! И для... — он хотел сказать: «Для нас хорошо», — но, увидев лицо девушки, вдруг запнулся, оборвав фразу. — Ты что? Я же... ты знаешь... я... — обнял он ее за плечи. Но девушка выскользнула, глаза ее потемнели, став похожими на море в бурю. Оля порывисто шагнула и молча пошла прочь.
— Оля, Оленька, да остановись ты! — рванулся он за нею, но девушка не обернулась и побежала. — Оленька, ну погоди же!
— Ты что воюешь? — услышал Максим голос Тараса Голева.
— Да вот.. — замялся Якорев, не зная, как объяснить ситуацию. — Лариса жива, письмо пришло.
— Ну и ну! — подивился Голев и тут же начал выкладывать свои новости: — Людка нашлась. Ранена, больна, да уж отходили. Мать письмо прислала. От радости чуть с ума не сошел.
— Ой, как хорошо! — обрадовался Максим и обнял Тараса, потом побежал за Олей. Счастливый отец так и не разобрался в его чувствах.
Примирение с Олей состоялось поздно вечером. Максим увлек ее в парк, и до самого отбоя бойцы у палаток, разбитых неподалеку от парка, слышали его песни.
— Это моряк наш! — прислушиваясь, сказал Сабиру Голев.
— Хорошо поет, — радостно откликнулся Азатов.
Сидя на росистой траве, они тихо беседовали.
— Легко на сердце — вот и распевает, — отозвался Тарас Григорьевич. — Я вот Людку свою все тут шукал, а она, вишь, на другом фронте объявилась, — не уставал он повторять рассказ о дочери. — Жива! Хожу теперь, ног под собой не чую. Хожу приглядываюсь, вроде время слушаю. Гудит! Смотрю на чехов, трудно им, а верю, эти горы своротят, а своего добьются. Смотрю на них, и столько хочется им доброго сделать. Тому бы земли прирезал, другому работу облегчил, третьему в учебе помог. Вот от души хочется, чтоб быстрее на ноги стали.
— Эти станут! — подтвердил Азатов.
Неподалеку послышались аплодисменты. Глеб Соколов читал солдатам Маяковского, и они шумно рукоплескали.
— Светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой и солнца! — отчетливо доносились к ним слова поэта.
— Слышишь, светить! — подхватил Голев. — Хорошо сказано. Светить всему свету — вот наше дело.
— Да, свет всему свету! Очень хорошо!
4В полку сегодня особый день.
С развернутым Красным знаменем торжественно шел он через всю Прагу, шел сквозь нестихающее тысячеустое «наздар», шел почтить память Ленина.
Со ступени на ступень подымались воины-победители в историческую комнату в здании на Гибернской улице, где тридцать три года назад проходила Пражская конференция, и каждому хотелось яснее представить себе всю обстановку тех знаменательных дней.
Да, да, именно по этим лестницам подымались делегаты-ленинцы, они входили вот в этот скромный небольшой зал, обставленный простой мебелью, в котором за председательским столом сидел Ильич. Здесь шла работа конференции, здесь был избран большевистский ЦК, здесь находился тогда боевой штаб гениального стратега революции, отсюда руководил он судьбами человечества, тут собирал силы большевистской партии, а пять лет спустя она возглавила величайшую из революций.
Мысли и чувства всех верно и ясно выразил Березин, записавший в книгу отзывов простые, идущие от сердца, слова:
«В боевом строю родной армии с великой миссией прошли мы от Сталинграда до Праги и нигде не видели знамени, которое светило бы людям ярче, чем знамя Ленина — единственно верное боевое знамя миллионов. Верим, с этим знаменем у нас и впредь никогда не будет поражений».