Женщина-врач категорически воспротивилась свиданию. Никаких волнений, абсолютный покой! Леон потерял самообладание. Сказать бы хоть слово, только б взглянуть. Но доктор неумолима. Что за сердце у этих врачей! Леон знал, одно его прикосновение, один взгляд сейчас целебнее всяких лекарств. После всего пережитого Таня больше всего взволнована его отсутствием. Ей покажется бог знает что, если она не увидит Леона. Подумает, что ранен, что убит. Нет, свидеться во что бы то ни стало!
Не обращая внимания ни на какие запреты, уговоры и протесты, не помня себя, он прорвался прямо в палату. С помощью раненых, видно понявших его состояние, разыскал Таню и, не разглядев ее лица, молча лицом упал ей на грудь.
Таня страшно обрадовалась и тут же испугалась, увидев, как налетели на Леона сестры.
— Девушки, не надо, — тихо молила она. — Одну минуту — и он уйдет.
Самая разъяренная из них вздернула плечами, чуть хмыкнула и, сделав знак остальным, отступила. Другая, видимо более сердобольная, скинула свой халат и набросила на плечи Самохина.
Таня молча ерошила черные густые волосы Леона и лежала счастливая, с глазами, полными слез, ничего уже не различая вокруг.
— Хороший мой, как рада, что приехал! — тихо вымолвила девушка, ощущая, как Леон вздрагивает всем телом.
Наконец он с трудом поднял голову и ужаснулся. Таня и не Таня! Опухшее лицо исцарапано и иссечено, расчерчено зеленкой. Провалившиеся глаза полны и безмерной муки, и солнечного счастья. Шея забинтована, в бинтах и руки.
— Помни, Танюша, где бы ни была ты, как бы ни сложилось все, ты одна у меня, одна на всем свете, и я разыщу тебя. А поправишься — езжай к моим родным, вот адрес, — вложил он ей в руку бумажку, — тебя как свою примут, я напишу...
— Никуда не поеду, в полк вернусь, к тебе... слышишь... к тебе...
Подошла женщина-врач. Молча постояла с минуту, улыбаясь и разводя руками, потом сказала умиротворенно:
— Ты что же, обманщик, просился взглянуть только, а теперь уходить не хочешь.
— Простите его, доктор, он себя не помнит, — тихо заговорила Таня.
— Виноват, доктор, не буду, большое спасибо, — встал Леон. — Вылечите ее скорее.
— Ишь ты, вылечите ему скорее, — засмеялась женщина. — Беречь, голубчик, надо, беречь лучше. Ладно, ступай. Будет жива и здорова твоя Таня. Будет, говорю. Вылечим скоро. Серьезных ран у нее нет. А что пообмерзла, не страшно. Все залечим, и следов не останется.
— До свидания, Танюша! До свидания, родная! Я еще приеду к тебе.
Радость встречи и горечь разлуки смешались у Тани, и слезы снова застилали ей глаза. Но и сквозь слезы она видела, как уходит Леон. Слабый, точно больной, в коротком халате, неуклюжий и нерасторопный, каким никогда не был, и такой дорогой и близкий. Как же больно, когда вот так уходит человек, и куда уходит — навстречу огню, где каждый день кровь и смерть. Нет, очень, очень тяжко!
глава шестая
ТЮРЬМА БЕЗ РЕШЕТКИ
День за днем война гремит и грохочет в горах Словакии.
Подобревшие апрельские дни стали радужнее и просторнее. Будто выше поднялось небо и шире раздвинулся горизонт. Звонче зашумели горные потоки, и только что почерневшие крутые нагорья вдруг засветились еще робкой прозеленью с первыми цветами. Синий воздух свеж, чист и живителен. Под лучами потеплевшего солнца покраснели обветренные лица солдат, громче зазвучали их голоса, шире и тверже сделался шаг. И с каждым днем все ощутимее дыхание весны, дыхание победы!
На пути к Остраве полк занял горное селение. Возле него немцами был создан концентрационный лагерь. Заключенных привезли строить укрепления. Пробившись к лагерю, солдаты на миг застыли. Сотни людей облепили колючий забор и повисли на проволоке, вцепившись в нее руками. Широко раскрытые глаза их выражали смесь самых противоречивых чувств: оцепенение и порыв, еще неугасший испуг и бьющую ключом радость. Секунда-другая — и мертвую тишину взрывают крики разноязычной тысячеустой толпы:
— Ура, русские!
— Вивио Совьет!
— Эльен демокрация!
— Салют Москва!
— Наздар!
— Ать жие руда Армада!
— Рот фронт!
— Сенкью, русские!
— Траяска Совет!
— Родные, спасители, герои, ура!..
А когда солдаты бросились на проволоку и стали рубить ее, вся разноплеменная масса заключенных кинулась им навстречу.
Пожилой исхудалый француз с седой головой, схватив за руки Павло Орлая, долго не выпускал их:
— О, Совьет! Москва! Же ву при! О, спасибо!..
— Ничего, папаша, ничего, живи себе, будь здоров.
— О, да, да! — кивал тот головой в такт каждому слову солдата, хоть едва ли понимал их смысл. Но он уверен, русский не может, ничего не может сказать нехорошего и неверного, раз он дает ему самое главное и дорогое — свободу и жизнь.
Тонкий маленький итальянец никак не хотел выпустить из объятий Веру Высоцкую. Черный как смоль грек завладел Закировым и уж в который раз обнимал молодого башкира.
— О, друг, большой друг!.. — твердил он русские, наверное, единственные известные ему слова, беспрестанно мешая их с греческими и латинскими: виктория, салют, аргус!
Матвея Козаря остановил бывший польский солдат.
— Естем жолнежем, — повторял он, расспрашивая, можно ли ему теперь возвратиться в новую польскую армию.
Березина поймал сухопарый англичанин и все объяснял ему свою судьбу. Он простой рабочий-металлист. Его ждут жена и дочь. Сам он сражался в Дюнкерке, где и угодил в плен.
— Мое сердце навеки с вами, — повиснув на шее у Румянцева, все твердил ему по-немецки молодой голландец. — Советский Союз — свет, люмен, солнце! Ваша армия — геркулес.
Русские девушки окружили Голева и расспрашивали, можно ли им домой, не надо ли каких документов. Старый уралец долго ходил от группы к группе, все высматривая свою Людку.
Березин встал на повозку и с этой импровизированной трибуны обратился к тысячной толпе, вызволенной из фашистской неволи. Он заговорил сначала по-русски, затем по-английски, и его слушали затаив дыхание. Слово правды, которая так редко прорывалась за колючую проволоку, теперь звучало пламенно и открыто, обещая людям жизнь, мир, счастье, и в ответ подолгу не смолкало штормовое «ура» и повторялись слова привета и благодарности.
Всю дорогу только и разговору, что об освобожденных.
— Всем тяжела неволя, и всем нелегко, а вашим людям труднее всех, — говорил Березину Янчин. Его партизанские роты все еще следуют с полком и на пути в район действия чехословацкого войска на деле постигают советскую тактику современной войны.
— Почему труднее? — переспросил Григорий, шагая рядом.
Мысль Янчина несложна. Люди из капиталистических стран не знают истинной свободы. Они и на «свободе» что в тюрьме без решетки, тогда как советские немало пожили свободно, и им труднее за решеткой. Может, и труднее, согласился Березин, однако у них крепче закалка, они сильнее духом, а раз так, они и вынесут невыносимое, чего не выносит никто.
— Я не был ни в концлагерях, ни в канадах, ни в америках, не голодал даже, меня никто не арестовывал, не бил, не пытал, — говорил Янчин. — Я просто жил дома, но и дом — неволя. А пришли гитлеровцы, началась война, поверите, быстрее понял: лучше смерть в борьбе, чем жизнь в неволе.
На привале к Янчину с Березиным подсел уралец Голев.
— Молодежь у нас не знала неволи, — заговорил он, скручивая папиросу, — а мы вот, кто постарше, досель ее помним, ей-бо, помним. Слушаю вас, — повернулся Тарас к Янчину, — будто свой дооктябрьский день вижу. Живешь, вроде вольный человек, а душа взаперти. Свобода — она как воздух: нет ее — задыхаешься, а есть — не замечаешь, будто так и надо.
— Учитель у нас один, и дорога одна — ленинская, — раздумчиво заговорил Янчин. — Другим веры не будет.
2На привал партизаны и солдаты расположились у перекрестка дорог возле синего щита с помпезной рекламой со свастикой из перекрещенных сапог. Березин подсел к Янчину.