Выбрать главу

У стены, выщербленной пулями версальцев, гитлеровцы расстреливали героев Сопротивления.

В свой отель журналисты возвратились поздно вечером и немедля сели за работу. Как у корреспондента при ставке союзников, у Крамина надежная связь с Москвой, что обрадовало Яроша. Это облегчит ему передачу корреспонденции и в свою газету.

Корреспондентские обязанности почти не оставляют Крамину свободного времени. Тем не менее весь следующий день он провел с Ярошем и Сабо. Изучал Париж, его людей, расспрашивал их о виденном и пережитом. Второй фронт — это большая политика. Высокая и низкая, честная и бесчестная одновременно. Человек большой культуры, он пытался все увидеть, все познать, чтобы в верном свете показать советским людям этот сложный и противоречивый мир. Ярош с интересом присматривался к советскому журналисту и многому учился у него.

После ужина он вышел на набережную подышать свежим воздухом. На другом берегу Сены высился Лувр. Ярошу вспомнилась история с «Джокондой».

Когда-то картину похитил итальянский художник и два года молился на «Мону Лизу», пока ее не разыскали и не возвратили обратно.

Нацисты посягали на большее. Они пытались похитить все сокровища мира, и не затем, чтобы молиться на них.

3

На другой день Ярош и Крамин отправились в бар, чтобы взглянуть на невоюющую Америку. Это одно из многих пристанищ, где дни и ночи гуляли офицеры тыловых штабов американских и английских войск.

Журналисты с трудом разыскали свободный столик. В зале накурено и душно. Крики, азартные споры, даже ругань. Какофония звуков из оркестра на низкой эстраде. Костюмы девиц столь экстравагантны, что вызывают шумный восторг разгулявшихся офицеров. Молодой, сильно раскрасневшийся капитан развязно протиснулся к сцене и, схватив за руку одну из танцовщиц, потащил ее за собой. Она хохотала, не упиралась и шла через зал, сверкая стеклярусом очень короткой юбочки. Уговаривать ее не пришлось слишком долго. Вскочила вдруг на стул, а с него вспрыгнула на стол. Загремела разбитая посуда, и под азартные крики начался ее танец.

Не успел Ярош опомниться, как танцовщица оказалась вовсе нагой, и журналистам стало не по себе. Они собрались было уйти, как к ним подсели двое. Оказывается, уже знакомые американские офицеры, с которыми они повстречались у церкви Орадура: майор Крис Уилби и лейтенант Фрэнк Монти. Первый все так же самоуверен, но сдержан, второй очень шумен и отчаянно фамильярен.

Кивнув на танцовщицу, которая на виду у всех застегивала юбку из стекляруса, Крис Уилби сказал:

— Видите, купленная Европа.

— Бесстыжая Европа! — уточнил Крамин.

— И такую освобождать! — воскликнул Фрэнк.

— Есть другая, настоящая. Она либо в концлагере, либо с оружием в руках сражается против фашизма.

Опрокинув виски, Уилби расфилософствовался. По его мнению, жизнь — не что иное, как ярмарка, где все продается и все покупается.

— А гитлеровцы? — в упор спросил Ярош.

— Это корсары, и их тоже покупают, чтобы нападать на конкурентов.

— Нет, их просто уничтожают, — возразил Крамин.

— А по-моему, все товар. Сегодня на него нет спросу, но кто знает, какую цену ему назначат завтра.

Журналисты возмутились и заспорили. Это уж цинизм, философия торговцев смертью. Но Монти надоела вся политика и философия, и он, бесцеремонно перебив заспоривших, вдруг стал по сходной цене предлагать дамские подвязки, иголки, трикотаж — любой из товаров. Если угодно, можно осмотреть сейчас же. Ярош и Крамин расхохотались даже. Ну и ну!

Расстались с американцами холодно.

Ярош был на линии фронта и видел англичан и американцев. Там они не такие, и среди них немало славных ребят. Впрочем, чему тут удивляться. Давно известно, Америка богата контрастами.

Расплатившись, журналисты покинули бар.

У Яроша есть знакомый художник-портретист, и он познакомил с ним Крамина. Скромный труженик искусства еще не создал больших полотен, способных изумлять мир. Но в годы войны им написаны десятки портретов героев Сопротивления. На высоком чердаке, где размещалась его мансарда, он писал их дни и ночи. Будучи связан с подпольем, он предоставлял свою мансарду в распоряжение франтиреров. Жан Ферри и укрывал их под видом натурщиков.

Сейчас их портреты он выставил прямо на бульваре возле Версальского дворца, и тысячи парижан часами стоят у крошечных полотен, размером с тетрадный листок, с которых на них смотрят живые лица людей. Одни из них ушли на фронт добивать нацистов, другие давно погибли. Свою выставку художник назвал очень просто: «Живая честь Франции», и к каждому портрету он сам дает пояснения.

Что он любит больше всего, Жан Ферри? Бог мой, конечно, искусство. Нет, далеко не все. Но самое любимое — вот здесь, в альбоме. Крамин с интересом перелистал диковинный альбом. В нем собраны гравюры с лучших произведений искусства всех стран. На первой странице его альбома гравюра с картины Делакруа «Свобода, ведущая народ на баррикады». Женщина, обнаженная чуть не до пояса с трехцветным знаменем в правой руке и с винтовкой в левой подняла вооруженных людей на приступ. Вся фигура полунагой женщины полна целомудрия и страсти.

— Чтобы сильнее любить, я глядел на эту картину и на портреты моих партизан, а чтобы сильнее ненавидеть, я глядел вот на эту, — указал он на последнюю страницу альбома.

Крамин и Ярош даже вздрогнули. Перед ними была гравюра с картины Холарека «Возвращение ослепленных болгар из византийского плена». Император Василий Второй приказал ослепить пятнадцать тысяч пленных болгар. Каждой сотне он дал в провожатые старика, которому оставил один глаз. На картине страшная сотня слепцов, которую ведет одноглазый старик. Они идут сквозь вьюгу, и над ними уже кружат черные вороны.

Крамин содрогнулся, его затрясло. Как все далеко и как близко!

— Знаете, — сказал Жан Ферри, — за окном моей мансарды виднелась длинная улица. Ее бомбили немцы. И черные глазницы ее мертвых окон мне до сих пор напоминают выколотые глаза. Тогда казалось, они могут выколоть их всему миру, ослепить весь свет. А прогремела Москва — я вздохнул с облегчением. Нет, глаза миру выколоть невозможно!

4

Через несколько дней Крамин и Ярош уехали на Эльбу. Как и в Париже, здесь полно американцев. Раскрашенные и декольтированные кокотки с открытым вызовом любой нравственности, пьяные и шумные офицеры, азартные споры и бесконечные тосты — все то же. Только очень много и цивильных мужчин, тоже пьяных и тоже с женщинами.

— Разве этих спасали мы от фашистских изуверов? — глядя на разгульную публику, возмущался Ярош. — Ради них не сделал бы и выстрела.

Нет, Крамин думал иначе:

— Их мир погряз в тине, и его нужно вытаскивать из крови и грязи. Должно же быть все по-другому!

— Они все равно не поймут нашего подвига.

— Придет время — поймут, — возразил Крамин. — Без нас они стали бы пеплом в лагерях смерти, заживо сгнили бы в фашистской неволе. Кроме нас, некому бороться, и своей борьбой, какой бы ни была она, мы и их вытаскивали из грязи. Если ты человек, настоящий человек, ты не можешь стоять сложа руки, не можешь валяться в грязной луже, заниматься наживой. Нет, будешь бороться!

5

За несколько недель пребывания в газете Максим Якорев объездил чуть не весь фронт. В редакции он не засиживался. Сколько же их, рядовых тружеников войны, людей смелых и отважных, давно уже ставших гордостью и славой своих полков и дивизий! Он видел их в бою и на марше, в окопах и на отдыхе — везде и всюду. Это были люди всех профессий и званий, молодые и старые, суровые и добродушные, шумные и тихие — всех характеров и темпераментов, и о каждом из них у него было что сказать в статьях и очерках.

Ему не сиделось на месте: тянуло в войска, естественно, и в свою дивизию, с которой столько пройдено в эту войну. Как там воюют его друзья-товарищи? Березин хвалит его выступления в печати. Письма Оли тревожны. Раны заживают медленно, и ее почему-то особенно беспокоят опасности, с какими встречается он, Максим. Вот чудачка! Как бы выбрать время и хоть на часок заскочить к ней в госпиталь? Что ж, многое зависит от того, что скажет ему сегодня редактор. Но едва Максим переступил порог его кабинета, как понял, задача будет необычная. Полковник молча уставился на молодого газетчика, словно ожидая от него ответа на какой-то еще невысказанный вопрос. Максим даже смутился. Уж не допустил ли он серьезной оплошности?