Выбрать главу

– При-род-а... э-э... по-род-а... Родина... Слабая, более чем знакомая усмешечка в шевелящихся над светло-русою бородкой милых устах.

– Ур-родина! – влажно шепчет ей в ухо Ляля и прыскает в кулачок. И это, разумеется, не ко времени, не к месту, но ни Вера, ни тем паче отец Варсонофий (каждый по собственной причине) не замечают, слава Богу, ее выходки.

«Недо-род... Ого-род... Б-род...» – наобум Лазаря бормочет взволнованная до дна души Вера Уткировна.

Ляле хочется – толкает опять под локоток ее бес – брякнуть «бутер-б-род!», предположим, но на сей раз она удерживается.

Подождав, но так и не дождавшись от Веры стоящей версии ответа, слегка курчавящаяся и с по-французски зачесанными на уши височками голова отца Варсонофия скрывается за верхней полкой.

«Это про кого я... с ур-родиной-то? – отвлекаясь от слежения, устыжает себя Ляля. – Про Серафиму? Про Любаньку, старостиху здеевскую? Или... про себя?» Однако тут, если речь о внешней женской красоте, Ляля лукавит. В продолговатом мерцающем зеркале над противоположной полкой отражается, стоит поднять глаза, ее молодое, румяное и совсем еще свежее личико. Росточку бы побольше да женской, приходящей после родов стати чуток, и, как определил один понимающий человек, что-то такое малявинское появится, отчасти даже кустодиевское. И, не уследив, выпустив из подсознания «этого человека», она по неумолимой связи вещей вспоминает и то ужасное, неотвратимое, недорешенное, что ждет ее по его – чьей же еще? – вине. Даже физически она ощущает, как бежит по коже между лопаток знобкий нервный холодок.

– Род-ник... Род-ной... – раздается между тем «снаружи», в купейной густеющей тишине усталый Верин бубнеж. – Угле-род... Род-ы...

«О Господи! – вздрагивает Ляля. – Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную...»

Серафима, окрысившись, – она и по гороскопу крыса, – закаменело сидит у двери и – нет-нет, не злорадствует, а все еще длит и выпестовывает в себе, не желая разлучаться, приятно-едкое чувство незаслуженной обиды. «Обижайте, обижайте меня, – выражает ее постно унылая мина, – ну что же вы перестали? Я слушаю вас...»

И Ляле, сделавшейся чуткой от собственной беды, жалко ее сейчас. Как бы там ни было и как ни крути, а из них троих одна Серафима, сразу, как благословит ее батюшка, уйдет в монастырь. А это – поступок. Подвиг. «От мелкоэгоистических хлопот вокруг разлюбимого "я", – сформулировала Вера, – ко глубинной, сокрытой тщетою сует подлинной связи всего...» Ляле ничего подобного ни при какой погоде не по зубам. Она – легкомысленная! Еще недавно, кто бы подумал, еще на последнем курсе училища втихомолку про себя мечтала об... оперетте! Ну то есть как была дурищей в шестом классе, когда голосок прорезался, так и не... Поумнела чуть-чуть в том разве, что в шестом, в школе воображала себя героинею в платье до полу и с белой розою в волосах, а пооглядевшись и поняв свой шесток, перемечтала это дело на субретку либо служаночку, которая, однако, в добрых-то старых комедиях-водевилях вполне удачно выходит замуж за какого-нибудь графчика...

Вот и получается: обе они с Серафимушкой из одного училища, из одного хорового отделения, а общего – ноты.

Ляля вяжет. На мягких коленях ее увесистый моток шерсти, под указательными пальцами спицы, а вяжет она, Ляля, кофточку маме. Примерив, мама, конечно же, посерьезнеет, нахмурится, будто решая тайную тайну, а потом попросит «дочу» прикинуть кофточку на себя. Завершится же и закончится все скорее всего тем, что в обновке будет щеголять сама Ляля.

Уютное, тупенькое это полязгивание дюралевых спиц доносится снизу до отца Варсонофия. От комнатного, домашнего, утишающего тревогу звука и равномерного вагонного покачивания отец Варсонофий то придремывает по-куриному, то, безрадостно пробуждаясь, осоловело вглядывается в дробящиеся и уводящие в бесконечность полимерные завитки на потолке. В левой, прислоненной к стене руке его зажата книжица, которую он, куда деваться, время от времени пытается читать. «Прежний моральный принцип, – читает он, не воспринимая смысла, – некогда вполне верный, со временем утрачивает связь с жизнью, поскольку оказывается не в состоянии вместить в себя всей полноты жизненных явлений...» Книжицу эту в мягком переплете, брошюрку в сущности, с подчеркнутыми и отчеркнутыми кем-то абзацами дал отцу Варсонофию Верин муж Чижик, по профессии киновед, а он, отец Варсонофий, в целях подготовки будущих неформальных встреч с интеллигенцией у них на квартире, обещал постараться.

«Рефлективная, размышляющая природа интроверта, – раздвигая пошире веки, читает теперь он, – компенсируется бессознательной архаической жизнью влечений и ощущений...»