— Кого хотите спросите, такие только у старосты имелись.
— А в Нижнебатуринск вы, Колосова, зачем перебрались? Где думали тут жить?
— Ясно дело, не под открытым небом. Звали, потому и поехала.
— Кто звал?
— Не скажу.
Допрос приближался к концу. Уходя, уже возле двери остановилась:
— У меня два письма имеются.
— Какие письма?
— Настенькины. Те, которые родным она не отсылала. В которых… плакалась на свое житьишко.
— Доставьте их мне.
— Ладно, завтра принесу. — Помолчала. — Только вы меня про то… почему приехала в город больше не пытайте. — Покраснела.
Не раскрасавица и не дурнушка, но чем-то необъяснимо запоминающаяся.
— Выходит, фельдшерицей будете? — хотел вывести ее из смущения. — Ну как, хорошо в Нижнебатуринске?
— Пыльно.
…Два письма. В который раз он перечитывает их. Малограмотные каракули, нацарапанные карандашом. За каждой строчкой глубокая тоска. Некуда податься, не порвать с тем, что так опостылело. «Я потихонечку плачу. Горько, маменька. Понапрасну ослушалась вас…» «Думала, Ефим непьющий — значит, счастье будет. Да не вышло. Видно, у каждого свой крест…» «Не приложу ума что и делать. Радости на грош, а горя…»
Очевидно, невестка Кучерявых доверяла подруге, если делилась с ней своими сокровенными думами?
Время шло. Наступила осень, однако в городе все еще тепло. Тополя отказываются желтеть, опадают только самые слабые листья.
Кедров решился на последний эксперимент.
В кабинете против окна — два стула. Портьеры широко раздвинуты. Конвоиры ввели Кучерявых. Усадили рядом. Свет падает на обмякшие лица, еще гуще синит их. Кедров молчит, не спуская глаз с супругов. Староста мрачно уставился на паркет. Думает свою думу. О чем она? Не о воле ли, которая тут, за железной решеткой ворот? Не о своих ли амбарах, где зерно золотей золота? Кается? Или, наоборот, злобу точит за несправедливый «подозрев»? Зато Кучерявиха лыбится ядовито.
В комнате тихо. Лишь возле двери сипло покашливает стражник. Полицейский вносит, держа перед собой обеими руками, тяжелый тюк. Тот самый, что был выловлен в Комарихе. Опустил его на подоконник.
Кучерявиха отпрянула. Обессиленно, мешковато стала съезжать со стула.
— Ты? — не дав ей опомниться, спрашивает Кедров, кивнув на тюк.
— Прости меня, господи!
Лицо Кучерявого вытянулось.
Так был выбит последний козырь. Так состоялся самый короткий и самый немногословный в практике следователя допрос.
О, если бы старуха ведала, что содержимое бугристого тюка — сено! Что останки давно похоронены и вместе с ними земля прикрыла тайну зверской расправы. Что только жалкое тряпье приобщено было к делу. Набитое, как чучело, оно лежало на подоконнике, напоминая о тяжком преступлении.
Окончив предварительное следствие, Кедров передал дело прокурору. Оттуда оно поступило в последнюю инстанцию — суд. Ефиму предстояло выступать на суде в качестве свидетеля. Редкая миссия: идти против отца и матери, против тех, кто тебя породил.
На суд вызвали и Дашу, и младшего сына Кучерявых Алешку, того, что в студентах.
Лечебница помещалась на Узловой улице, в глубине большого сада. Четыре крылечка и окна квартир докторов глядели во двор. Флигелек хожалок находился напротив, чуть подальше погреба.
— Ты что, девка, все дома сидишь? — тормошила Дашу хожалка, самая молодая из пожилых. — Аль в монашки записалась? Заводи ухажера. Хошь, с братцем сведу?
Родством с братом — приказчиком булочника — она кичилась. Получив отказ Даши, обиделась:
— Как хошь! Чего возносишься? Невесть какая птица. Скучай.
Скучновато? Бывает. Бывает, если ты молода, если в книгах — про любовь, если за окошками каждою дома — жизнь, а ты… одна. Притаись и смотри из-за шторки. Он так близехонько, напротив, а, сдается, за тридевять земель. Иногда в его окнах подолгу не зажигается свет: значит, уехал в уезд. Может, в Комаровку? Там новый фельдшер прижился, много моложе Андреяна. Но когда доктор здесь, по вечерам в его окнах мягкий огонек, — читает? Случается, свет лампы пробежит дорожкой по темной траве и ляжет к самому флигельку. Тогда отстранится она в уголок, будто кто может ее заметить. Покусывает кромку головного платка и… смотрит, смотрит: на стене тень мохнатой головы — это Соколов у него, недужливый, вроде и не доктор. А тот, чернявый, — Арстакьян. А вот и он, Сергей Сергеевич. Так бы и провела рукой по его волнистым волосам. От одной только смелой думы этой все застывало в ней.