— Пронька, а Пронька? Ты на небе был?
— Был, — задумчиво отвечает юродивый, не поворачивая головы и не останавливаясь.
— Бога видел?
— Видел.
— Какой он, бог-то?
— А бог его знает, — все так же незлобно и меланхолично роняет слова.
Ребятня громко смеется, продолжая неотступно следовать за ним. И снова:
— Пронька, на небе был?..
Так повторялось с утра до вечера, десятки раз за день. Так иной раз, шутки ради, донимали его и взрослые. Похоже, без Проньки, без этого дикого разговора, и нет Комаровки.
Возле амбулатории пестреет толпа: серые и желтые тулупы. У саней-розвальней отпряженные лошади понуро жуют сено. Вокруг растоптанный, унавоженный снег.
— Доброго здоровьица, господин доктор! — Крестьяне снимают шапки.
— Молодой-от какой! — разочарованно прописклявила старуха.
Комаровская амбулатория разделена тонкой перегородкой на две половины. В первой — ожидалка. Мужики и бабы, человек десять-двенадцать, сидят на лавках, кое-кто с ребятами на руках. Доктор принимает больных во второй комнате, которая одновременно служит и перевязочной. Андреян ведет записи в книге. Крупным, размашистым почерком пишет рецепты, глядя слезящимися глазами поверх стальной оправы очков, делает перевязки. И здесь, к амбулатории, приспособил Дашу. Она топит печь, подметает избу, кипятит инструменты и воду для бака. Потом, надев белый халат, — видно, по душе он ей, — подносит то бинт, то палочку с йодом, то, захватив корнцангом, пинцет. Или, будто провизор, о профессии которого имеет весьма смутное представление, выдает лекарства больным. Такая же немногословная, в платке, завязанном у подбородка, и тяжелых чоботах, Даша до смешного торжественна.
Сквозь дверь приемной слышно, как люди в ожидалке разговаривают меж собой.
— Рожь-то вздорожала, да и овес: был шестьдесят, а теперь все семьдесят копеек за пуд, — хрипло подсчитывает один.
— Ври боле!
— Вот те крест! Кум даве сказывал. Гостил у сястры в Ивановке.
— А мне все одно. Вот Митричу — барыш. Деньга к деньге тянется. У меня нонче картошку и ту мороз подшиб. Слыхано ли, мороз в пятров день! Вот и мозгуй, как зиму тянуть.
В комнату вошла молодуха. Укачивая закутанного в тряпье ребенка, однотонно, словно молитву, затвердила:
— Хворый он у меня. В лице, глянь, доктор милай, ни кровинки. Да и откудова ей, кровиночке, быть, ежели молока ни у маманьки, ни у козы? Соль и ту купить не на что.
И суровое, горькое, многотрудное крестьянское бытие обнажалось перед доктором все полнее и полнее. Может быть, потому саму хворь, человеческую немочь, начал понимать здесь иначе. Нынешний год в Комаровке особенно злой: засуха и суховей. Потом задождило, местами град величиной с волошский орех выколотил хлеба. Снимали ржи с десятины сам-два, сам-три от силы, да и то не везде.
Вошли двое. Ей лет тридцать, дебелая, рослая. А он — невидный и хлипкий, с остриженными под горшок волосами.
— Почему вместе? — удивился Зборовский.
— Жена она мне, — ответил мужичишка. — Издалеча мы, с Вантеевки. Сделай милость, погляди, доктор, бабу.
Больная присела, сняла лапоть и нерешительно раскутала обмотанную онучами голень. Чуть пониже колена желвак, а на нем кровоточащая язва.
— Давно это?
— С осени. Ушибла.
— Ушибла? — Задумался и уже решительно сказал: — В лечебницу надо ее, в Нижнебатуринск. Понял?
— Упаси бог, — воспротивилась женщина. — И так затянет. Дай снадобья какого, и ладно.
— Не поедешь — помрешь… Ты не слушай ее, вези, — строго приказал, обращаясь к мужику. — Операция нужна. — И, вырвав из тетради листок, написал несколько строчек.
— Фамилия?
— Воробушкины мы.
— Так вот: передашь эту записку доктору Соколову, Знаешь, где больница в городе?
— Знаю. На Узловой, — глухо ответил мужик, пряча записку за пазуху. — Вот как оно получается… Слышь, Марфа, чего велят?
— Саркома, — продиктовал доктор Андреяну, как только за ними закрылась дверь.
На пороге показался здоровенный детина и стал креститься, глядя в передний без образов угол. На вопрос, что болит, недоуменно пожал широкими плечами:
— Ничаво. Ничаво, господин доктор, не болит.
— Зачем же пожаловал?
— Зачем? — хитровато усмехнулся. — Тебе видней. На то ты и доктор.
Уже привыкший ничему не удивляться, Зборовский скомандовал:
— Раздевайся!
Парень стянул с себя грязную рубаху и повесил ее на крюк, вколоченный в стену. Грудь, спина, руки, вся кожа закраплена красными черточками, а меж них — расчесы. Расчесы, доходящие до сплошных ран.