Я не поверил:
– Коляня? Коляня – работник торгпредства?
Она повторила, как само собой разумеющееся:
– Коляня. Коляня – работник торгпредства.
С краю села Вялки стоял сарай, сколоченный из горбыля, темные его бока болезненно шелушились сухими чешуйками мертвой еловой коры. Крыша, тоже горбыльная, сутуло севшая на здание, во многих местах была чинена досками, прибитыми наскоро, поперек, точно кто-то специально крестами пометил все раны кровли.
Зато слово «Клуб», красовавшееся над двустворчатой дверью, скорее похожей на ворота, было выложено из деревянных, искусно, кружевно выпиленных букв. Буквы алели, помазанные суриком.
Я вошел в дверь-ворота.
Внутри было промозгло и сумрачно: две-три скамейки огораживали покрытый кумачом стол. Алое это полотнище когда-то было транспарантом, ныне постланным изнаночной стороной кверху, но розовые слова проступали отчетливо и коробили материал на столешнице.
«Привет народам Европы и Америки, борющимся за мир!» Этот транспарант, натянутый под потолком, встречал входящих. Будто самыми частыми гостями здесь были народы Европы, а также Америки.
Когда я вошел, волна рук вскинулась передо мной. Волна высоко дыбилась у стола и опадала ко входу в клуб: там, где не было скамеек, люди сидели на полу. Мужики тянули самокрутки, женщины, привалясь плечами друг к другу, сосредоточенно лузгали семечки.
– Да нет же, товарищи, не поняли вы меня, – пробился из-за заслона рук звонкий, почти мальчишеский голос. Когда руки опустились, я увидел говорящего.
Лицо его, в сером махорочном полумраке не очень доступное моему взгляду, белесо моталось над утлой коричневой ковбойкой, в вырезе которой выдавалась подпиравшая горло матросская тельняшка. Одинокий желтый завиток покачивался над пятном лица. Парнишка, стоя лицом к залу, опирался на край стола руками в черных кожаных перчатках. Перчатки то и дело взмывали в воздух, точно делая какую-то свою собственную, отдельную от происходящего работу. Перчатки сообщали зябкость долговязой мальчишечьей фигурке, обтянутой ковбойкой. В помещении, стылом, нетопленом, остальные присутствующие не сняли ватников и пальто.
– Как же так, товарищи? – перчатки заходили над столом. – Где же, товарищи, ваша принципиальная позиция? Или «за», товарищи, или «против». Что значит: все «воздерживаемся»? Проявим, товарищи. Еще раз ставлю на голосование: кто за товарища Семибратова?
Зал не колыхнулся.
– Кто – против?
Ни движения.
– Кто воздержался? – упавшим голосом спросил парнишка. В единодушном порыве снова поднялись руки.
– Да что же это за хреновина такая, товарищи! – перчатки черными молотками ударили о столешницу, и в голосе паренька задрожали слезы. – Непонятно я разъясняю? Какая вам агитация требуется, чтобы вы поддались?
– Поддалась я, Коляня, не тужи: как стемнеет, жду за фермой! – Женщины засмеялись. Я не разглядел, кто из них резво выкрикнул это.
– Не шебурши дурость, Таисья, – раздалось прямо у моих ног. Мужик, сидящий там, махнул кому-то зажатой в руке солдатской ушанкой с серым, пожухлым бобриком. – Не обращай на нее, Коляня. Толково разъясняешь. Все железно.
Парнишка, обернувшись на голос, заметил меня у дверного косяка. Видимо, мой городской вид выдал меня в глазах парнишки за «представителя», и сразу изменив голос, тот сказал:
– Учитывая несознательность собрания, еще раз объясняю обстановку. Необходимо избрать председателя колхоза. Район рекомендует товарища Семибратова, как согласившегося возглавить ваше хозяйство, находящееся в глубоком прорыве. Товарищ Семибратов проявляет сознательность, в то время как другие товарищи отказываются принимать на себя ответственность в трудный для колхоза момент. Ясно, кажется, товарищи? Понял – нет?
– Ясно, – сказал мужик, сидящий у моих ног. И другие загудели: «Ясно, чего не ясно!»
– Ставлю на голосование, – одна перчатка поднялась в воздух, другая припечатала розовую букву на кумаче. – Кто – за?
Ни одна рука не поднялась.
– Кто – против?
Все как окаменели.
– Кто воздержался? – совсем тихо сказал парень.
Руки взмыли.
Плечи мальчишки дернулись в невыразимой муке, мечась между сидящими на полу, он кинулся к выходу.
Створки двери-ворот неритмично захлопали у него за спиной.
Выйдя из клуба, я увидел, как он бежит по деревенской улице и черные его перчатки мелькают над сугробами.
– Побег Коляня, – сказал мужик, тот, что сидел рядом со мной. Сейчас он тоже вышел и, встав, сразу оказался высоченным и широким настолько, что не вмещался в старый ватник. На швах рукавов ватник треснул и был заделан цветастыми заплатами, может, тряпицами от старой занавески. Шапку мужик все еще держал зажатой в руке.
– И ведь раздетый выскочил, – сказал я.
– Не, это он завсегда в одних перчатках по зиме бегает, – улыбнулся мужик, – закалка. Сложенье хлюпкое, так решил закалкой взять.
– Что ж вы председателя-то не выбрали? – спросил я.
– А что его выбирать? Он в бригадирах полколхоза пропил да проворовал, а там уж и воровать-то с кузькин хрен: с войны еще не встали. Председателем и вовсе до сумы всех допустит.
– Ну так и голосовали бы против.
– Скворцова жалко, – мужик напялил шапку. – Парняга-то он активный и честный. Вроде рекомендацию привез. Сголосуем «против» – выходит, и на Скворцова плюнули.
– А кто такой Скворцов?
– Да секретарь комсомольский, районный. Коляня этот то есть, – и без перехода он протянул могучую свою ладонь. – Познакомимся. Степанов Степан Степанович. Прозвания простая, не спутаешь.
Я назвал себя.
– По какому делу? – поинтересовался Степанов. – Представитель тоже? Насчет Семибратова?
– Нет. Я кино в вашем районе снимаю. Документальное.
– Ну, кина у нас тут хватает, – засмеялся Степанов Степан Степанович, – цельный «Цирк» заснимете. Кинокартину «Цирк» видали? Букетом по морде – раз. Цирку тут хватает.
Он залился хохотом еще более смачно, и я не понял: то ли это смешные воспоминания о фильме, то ли развеселили его собственные какие-то мысли.
К нам подошла собака. Собака с плебейским туловищем мохнатой лайки-ублюдка и изящной головой сеттера. Собака села у сугроба, подняв на Степанова вопросительный взор. Тот заметил собаку и удивился:
– Надо же! Опять причапал сквозь весь район, – и пояснил: – Колянин это Кабыздох. Везде его разыщет. Нету твоего Коляни, убег уже, опоздал ты, скотинка, – сообщил он собаке.
Вопрос не гас в собачьих глазах.
– Вон туда, по улице побег, в правление, может.
Степан махнул рукой в сторону, где скрылся уже Скворцов, и пес тотчас же устремился в указанном направлении.
Мне тоже, как собранию, вдруг стало жалко Скворцова, жалко его зябкую фигурку, перчатки, беспомощное отчаяние перед невыполнимостью порученной ему миссии, жалко собаку, которая рыщет по району, желая подбодрить своего хозяина. Жалко. И я пошел вдоль деревенской улицы, чтобы отыскать Коляню, может быть, в правлении. Я не знал, зачем я должен отыскать его, что скажу, если найду. Но больно уж одиноким показался он мне в своей ковбойке между сугробами, над которыми взлетали два черных грача его перчаток.
Собака бежала впереди меня. Ее уши ритмично отлетали и снова прижимались к голове, как заслонки, равномерно впускающие и выпускающие пар.
В тот день мы познакомились с Коляней, которого я нашел одиноко сидящим в правлении колхоза.
В той пелопоннесской деревне мы облазили все домики – благо их было не так уж много: они тянулись в два ряда по откосу горы, и улица, точно открытый в улыбке рот, обнажала ряды желто-белых зубов.
Мы искали свидетелей давней истории мая 1943 года. Истории-легенды о Костасе и Урании.
Со мной была Зюка, и я мог обойтись без переводчика, выделенного мне в Афинах: Зюка даром этих афинских лет своей жизни не потеряла – выучила язык. Мы ходили из дома в дом и расспрашивали. Легенда даже в одной маленькой деревне имела несколько прочтений и обрастала разными, не сочетающимися между собой подробностями. Старики уверяли: «Да уж я-то знаю точно, я был тогда здесь». Молодые говорили: «Отец знает лучше, чем сосед Вангелис, а отец рассказывал так-то».