Выбрать главу

И как ни смиряй себя в эти минуты — ничего не выйдет: в душе уже возник ничем неугасимый огонек рыбацкого азарта. На свою беду, торопливо озираясь, вдруг заметишь, пусть краем глаза, что кто-нибудь на ближайшей лодке выхватил на воздух красноперого. Он вспыхивает при зоревом свете перламутровой чешуей, и тут же тебя всего с головы до голых пяток охватит жгучим пламенем! Но еще будет хуже, если первым обрыбится твой товарищ в лодке: от зависти можно сойти с ума! В это время ты уже почти не способен следить за тем, как крохотный карасик на крючке, стремясь освободиться, водит леску без поплавка. Но вдруг всей рукой ощутишь знакомый сильный удар: мгновенное озарение заставляет тебя сделать подсечку — и вот уже окунь, получив острый укол, неистово мечется в разные стороны, до отказа натягивая леску, вот уже видно, как он сверкает в озерной темени, и наконец — вот он, колючий красавец, в лодке! И тогда только вздохнется облегченно…

Мы ловили только одной удочкой, да и одной-то управляться было нелегко. Окуня в озере водилось много. Крупный, отборный, он не терпел в своих стаях мелюзги — она подрастала на мелководье. Удилища делались не длинными, чаще всего из таволжника — крепчайшего степного кустарника; лески — из нескольких конских волос неимоверной толщины, со многими узлами, самодельные крючки были чуть поменьше жерлиц. Современные рыбаки надорвали бы животы, потешаясь над такой снастью! Но мы с нею не горевали. Окунь — чрезвычайно жадный, а потому неосторожный хищник: едва наживленный пораненный карасик в поисках свободы достигал придонья, окунь хватал его с налету всей пастью и мгновенно бросался в сторону, чтобы в уединении насладиться добычей. Не опоздай с подсечкой — и он твой.

Удили мы безмолвно. Лишь изредка, забываясь, кто-нибудь произносил какое-то слово, но тут же виновато зажимал себе рот. Разговаривали взглядами. Частенько кивали на восток, с досадой отмечая, как быстро летит время. Давно ли петухи оповестили о заре, а она уже обожгла весь восточный край неба, высветлила озеро, далекие берега, облила золотом стволы сосен над береговым обрывом. Давно ли, разбуженная петухами, затявкала спросонья одна лишь собачонка на приозерной улице, а теперь уже ожило все село — повсюду мычат коровы, просясь в стадо, слышится лошадиное ржание, поскрип колодезных журавлей, звонкие женские голоса. С каждой минутой жизнь села становилась все более оживленной и многозвучной. Она легко и широко разливалась над тихой утренней водой, волнуя, как музыка. Но вот и огромное красное солнце всплыло над озерной далью.

Вскоре жор слабел, и я чувствовал, что в минуты томительного ожидания очередной поклевки у меня начинают неудержимо слипаться веки. Боясь опоздать на службу, я с облегчением, в полный голос говорил Егорше:

— Пора!

Во всем теле чувствовалась расслабленность, почти усталость, но приятно было возвращаться домой, изгибаясь под тяжестью ведра с красноперыми красавцами. Приятно было видеть, как встречает мать, радуясь моей добыче, как братишки опасливо дотрагиваются пальцами до колючих окуней и взвизгивают, когда они — под ножом — хлещут по столешнице хвостами. И уж совсем приятно было, если удавалось до службы насладиться свежей ухой, заправленной крошевом из лукового пера.

Отправлялся я на службу с радостным сознанием, что успел сделать большое дело для семьи, порадовать ее своей удачей. Зная, что теперь все будут сыты, веселы, я вылетал со двора будто на крыльях…

Работал я в канцелярии волисполкома. В моем распоряжении находились старенький, весь в порезах и чернильных пятнах письменный стол, чернильница-непроливайка, ученическая ручка, две амбарные книги для записей «входящих» и «исходящих» бумаг, ножницы, сургуч и клей.

Босоногий, но в чистой рубахе, подпоясанной узеньким пояском, и в штанах без заплат, я усаживался за свой стол, и вскоре в канцелярии появлялись первые нарочные из ближних сел. Шел уже третий год, как на Алтае закончилась гражданская война, но в наших местах все еще медленно остывало ее огневое напряжение и медленно отживали порожденные ею порядки и нравы. Каждое утро из всех сел волости, как было заведено и в военное время, скакали в Большие Бутырки курьеры с пакетами за пазухами, зачастую обляпанными сургучом, с пометками «аллюр», что говорило об их чрезвычайной срочности. С такими пакетами гонцы обычно беспрепятственно врывались в кабинет товарища Бородули. Остальные пакеты, иной раз заклеенные просто разжеванным хлебом, вручались заведующему нашей канцелярией — бывшему волостному писарю Ивану Ивановичу Дятлову, человеку мрачноватому и ехидному, чем-то всегда недовольному, скорее всего всем белым светом да еще постоянной нехваткой самосидки. Свежие донесения — очевидно, для пущей важности — он некоторое время держал на своем столе, словно ему стоило немалых трудов обдумать, какой дать им дальнейший ход. Но такая задержка обычно заканчивалась тем, что Иван Иванович подзывал меня к себе и, указывая глазами на бумаги, произносил с иронией: