— Все пишут. Борзописцы! Возьми.
Затем и товарищ Бородуля, отправляясь куда-нибудь, попутно выносил из кабинета полученные им пакеты — в них обычно не оказывалось ничего секретного и экстренного. С мест в большинстве случаев поступали какие-либо решения сельских Советов — о выборе разных комиссий, о разделе покосов и ремонте поскотин, о борьбе с потравами хлебов и помощи голодающим беженцам…
Но товарищу Бородуле, вероятно, нравилось, что сельские Советы, хотя и без всякой необходимости, продолжают чтить порядки и нравы, заведенные во время недавней войны. Сельских курьеров он встречал с особой серьезностью, поддерживая тем самым, если не в них, то в самом себе, памятное горение в душе…
Отдав разные распоряжения по канцелярии, он торопливо выходил на крыльцо. Волисполкомовский кучер Мокей, не спускавший взгляда с крыльца, немедленно трогал вожжи. Через минуту ходок с Бородулей уже пылил по главной улице села.
Все утренние «входящие» бумаги я регистрировал в первой амбарной книге, стараясь в двух или трех строках изложить их суть. Но почти все они писались малограмотными людьми и зачастую так путано, что нелегко было понять их смысл, а тем более — кратко изложить его своими словами. Однако я всегда с большим интересом читал донесения с мест. Из них я узнавал о многочисленных решениях крестьянских сходов, обсуждавших животрепещущие дела, о происшествиях в деревнях, о просьбах сельских обществ, ищущих помощи у Советской власти.
Все это было новым в моей жизни. Сельская почта с каждым днем все шире открывала мне глаза на окружающий мир, все более высветляя даль за далью.
Получив от меня зарегистрированные бумаги, Иван Иванович тут же, не давая мне передохнуть, заставлял делать конверты из какой-нибудь жесткой бросовой бумаги, плохо поддававшейся склеиванию. Это занятие было невероятно нудным. Я пускался на разные хитрости, чтобы облегчить его, но конвертов требовалось уйма. После несносной работы весь подол моей рубахи оказывался в клее.
В середине дня возвращался из поездок взопревший на солнце, запыленный товарищ Бородуля. Он быстро, как делал все, просматривал и подписывал бумаги, заготовленные для отправки, главным образом по селам волости. Это были различные распоряжения, циркуляры и директивы, всегда весьма срочные, или же ответы на запросы с мест. Все «исходящие» бумаги передавались мне для регистрации во второй амбарной книге. И тут я узнавал, как волисполком реагирует на все, что происходит в волости, и мог таким образом проверить, насколько было верным мое утреннее впечатление от сельской почты.
Это очень скоро отразилось на моих отношениях с отцом. Бывало, мне всегда оставалось лишь слушать его рассказы о том, что происходило в волости. Но теперь и я мог рассказать ему немало сельских новостей. Отец, по всегдашней привычке, расспрашивал меня дотошно, выслушивал серьезно, с глубокой вдумчивостью, и часто хвалил:
— Хорошо, что рассказал! Мне это надо знать.
У меня давно уже сложились не совсем, может быть, обычные отношения с отцом. От природы мягкий и добрый, он совершенно исключал из простой деревенской науки воспитания всяческую грубость и малейшее насилие. С большой страстью борясь за равноправие людей, он, вернувшись после войны домой, прежде всего установил это равноправие в своей семье. Он умел так держаться со своими сыновьями, словно был им ровесником, причем безо всякого труда, даже с радостью. Такое отцовство воспринималось мною как кровное товарищество, особая таинственная нерасторжимая дружба, которая обещала быть чем-то значительным в моей жизни.
…Несколько дней подряд отец опять носился по волости. Вернулся в полдень, когда я прибежал домой похлебать ухи, непривычно хмурым, в каком-то расстройстве. Приласкав меня на ходу, он быстрым взглядом окинул двор:
— А где Воробьев?
Я указал в сторону амбара.
Мордастый Воробьев, единственный милиционер, остававшийся в милиции за дежурного, спал беспробудным сном под предамбарьем, в тени. Отец со сжатыми скулами быстро пересек двор и выволок Воробьева за ноги из его уютного логова.
— Паровики изрубил?