— Объясни мне, — сказал однажды Антон, — как это возможно? Марксистско-ленинская теория дает самое глубокое, самое всестороннее, самое правильное, самое... самое... понимание и общих законов истории, и законов нашего общества, и тем более законов ихнею общества, и конкретных явлений нашей жизни, и, само собой разумеется, всех конкретных явлений ихней жизни. Ты не раз писал это в своих книгах. И соответствующее место в докладе на высочайшем уровне написано при твоем участии. Не так ли? И ты в это, конечно, искренне веришь. И вместе с тем ты сам прекрасно знаешь, как у нас отбираются и готовятся наши кадры теоретиков марксизма. Бездарности, карьеристы, лодыри, психи, проходимцы и т. п. Образование — культирование невежества. Ты сам не раз жаловался, что не можешь аспиранта себе приличного найти. А ведь выпускаются ежегодно сотни шакальчиков, готовых за аспирантуру на что угодно. Ты сам говорил не раз, что газеты и журналы — сплошное вранье и галиматья. Мы по уши во лжи и лицемерии. Как же так? Как может такой человеческий материал в таких условиях создавать это самое, самое, самое...?
— Одно дело — теория, другое — люди, исповедующие ее и охраняющие, — говорю я неуверенно, ибо крыть тут нечем. — Бывает же так даже в естественных науках, что правильные идеи отстаивают кретины, прохвосты, карьеристы.
— Бывает, но совсем не то. Раз наука есть массовое социальное явление, в ней наверняка греют руки бездарности и карьеристы. Но если она вынуждена сохранять статус науки, в ней обязательно есть некоторое ядро способных, грамотных, добросовестных людей. Иначе это не наука. Иначе это имитация науки, каких теперь много. Нет, дорогой мой, выход тут есть. И очень простой. Твоя теория вовсе не наука в собственном смысле слова. И сама ее претензия быть «самой, самой, самой...» есть претензия чисто идеологическая. И атмосфера лжи есть нормальная среда.
Иногда я спрашиваю себя: если бы я принял позиции Антона, смог бы я сделать нечто подобное его книге или нет? Когда я слушаю Антона и других моих собеседников такого рода, я все понимаю. И мне кажется тогда, что я и сам мог бы загнуть такое. Но в глубинах своего подсознания я чую, что это неправда. Просто я не смог бы делать то, что делает Антон. У меня для этого нет ни голоса, ни слуха. Я делаю то, что могу. Я мог бы то, что делаю, делать лучше. Гораздо лучше. Но именно этой-то возможности у меня нет. Я мог бы стать ярким и авторитетным даже в кругах врагов марксистом. Я это чувствую. Но именно этого больше всего боятся мои начальники всех рангов и коллеги. Мне охотнее простят ревизионизм (подумаешь, какое дело! видали мы их!), чем яркую и талантливую защиту ортодоксального марксизма. Это даже несколько комически звучит: я в своем деле фактически попал в ситуацию, в какой оказался Солженицын в области литературы и Неизвестный в области изобразительного искусства. Любопытно, что мне лестно сознавать такую аналогию. Говорят, что основная причина, толкнувшая Пеньковского на предательство, заключалась в сознании невозможности реализовать свои профессиональные потенции. Представляю, какой хай поднялся бы на Западе, если бы я заявил о своем отказе от марксизма и начал бы его поносить!
Знали бы мои сослуживцы, какие мысли бродят в моей голове! Кто я для них? Я это хорошо знаю: доброжелательный, работоспособный, не очень глупый (но, конечно, умнее Канарейкина, что легче легкого!); карьерист, мечтающий пролезть в членкоры, потом в академики, потом...; но — индивидуалист; карьерист, характерный для шестидесятых годов; нормальные советские карьеристы медленно шагают со ступеньки на ступеньку, создавая у окружающих ощущение законности; а такие, как я, прыгают через ступеньки и возносятся за счет «личных способностей», вызывая раздражение у всех — и у своих, и у чужих.