Выбрать главу

Говеть не очень трудно. Когда вычитывает дьячок длинные молитвы, Горкин манит меня присесть на табуретку, и я подремлю немножко или думаю-воздыхаю о грехах. Ходим ещё к вечерне, а в среду и пяток – к часам и ещё к обедне, которая называется «преосвященная». Батюшка выходит из Царских Врат с кадилом и со свечой, все припадают к полу и не глядят – страшатся, а он говорит в таинственной тишине: «Свет Христов просвещает все-эх!..» И сразу делается легко и светло: смотрится в окна солнце.

Говеет много народу, и все знакомые… Когда батюшка говорит грустно-грустно: «Господи и Владыко живота моего…» – все рухаемся на колени и потом, в тишине-сокрушении, воздыхаем двенадцать раз: «Боже, очисти мя, грешного…» После службы подаём на паперти нищим грошики, а-то копейки: пусть помолятся за нас, грешных.

Я пощусь, даже и сладкого хлеба с маком не хочется. Не ем и халвы за чаем, а только сушки. Матушка со мной ласкова, называет – «великий постник». Отец всё справляется: «Ну, как дела, говельщик, не заслабел?»…

Домнушка спрашивает, какой мне мешочек сшить, побольше или поменьше, – понесу батюшке грехи. Отец смеётся: «Из-под углей!» И я думаю: «Чёрные-чёрные грехи…» Накануне страшного дня Горкин ведёт меня в наши бани, в «тридцатку», где солидные гости моются. Банщики рады, что и я в грешники попал, но утешают весело: «Ничего, все грехи отмоем»…

В пятницу, перед вечерней, подходит самое стыдное: у всех надо просить прощение. Горкин говорит, что стыдиться тут нечего, такой порядок, надо очистить душу. Мы ходим вместе, кланяемся всем смиренно и говорим: «Прости меня, грешного». Все ласково говорят: «Бог простит, и меня простите». Подхожу к Гришке, а он гордо так на меня:

– А вот и не прощу!

Горкин его усовестил – этим шутить не годится. Он поломался маленько и сказал, важно так:

– Ну, ладно уж, прощаю!

А я перед ним, правда, очень согрешил: назло ему лопату расколол, заплевался и «дураком» обругал. На Масленице это вышло. Я стал на дворе рассказывать, какие мы блины ели и с каким припёком, да и скажи: «С сёмгой ещё ели». Он меня на смех и поднял: «Как так, с Сёмкой? мальчика Сёмку ты съел?!» – прямо до слёз довёл. Я стал ему говорить, что не Сёмку, а сёмгу. Такая рыба, красная… – а он всё на смех: «Мальчика Сёмку съел!» Я схватил лопату – да об тумбу и расколол. Он и говорит, осерчал: «Ну, ты мне за эту лопату ответишь!» И с того проходу мне не давал. Как завидит меня – на весь-то двор орёт: «Мальчика Сёмку съел!» И другие стали меня дразнить, хоть на двор не показывайся. Я и стал на него плеваться и «дураком» ругать. Горкин, спасибо, заступился, тогда только и перестали.

И Василь Василич меня простил, по-братски. Я его «Косым» сколько называл, – и все его «Косым» звали, а то у нас на дворе другой ещё Василь Василич, скорняк, так чтобы не путать их. А раз даже «пьяницей» назвал, что-то мы не поладили. Он и говорит, когда я прощенья просил: «Да я и взаправду косой, и во хмелю ругаюсь… ничего, не тревожься, мы с тобой всегда дружно жили». Поцеловались мы с ним, и сразу легко мне стало, душа очистилась.

Все мы грехи с Горкиным перебрали, но страшных-то, слава Богу, не было. Самый, пожалуй, страшный – как я в Чистый понедельник яичко выпил. Гришка выгребал под навесом за досками мусор и спугнул курицу – за досками несла яички, в самоседки готовилась. Я его и застал, как он яички об доску кокал и выпивал. Он стал просить: «Не сказывай, смотри, мамаше… на, попробуй». Я и выпил одно яичко. Покаялся я Горкину, а он сказал:

– Это на Грише грех, он тебя искусил, как враг.

Набралось все-таки грехов. Выходим за ворота, грехи несём, а Гришка и говорит: «Вот, годи… заставит тебя поп на закорках его возить!» Я ему говорю, что это так нарочно, шутят. А он мне: «А вот увидишь “нарошно”… а зачем там заслончик ставят?» Душу мне и смутил, хотел я назад бежать. Горкин тут даже согрешил, затопал на меня, погрозился, а Гришке сказал:

– Ах ты… пропащая твоя душа!..

Перекрестились мы и пошли. А это всё тот: досадно, что вот очистимся, и вводит в искушение – рассердит.

Приходим загодя до вечерни, а уж говельщиков много понабралось. У левого крылоса стоят ширмочки, и туда ходят по одному, со свечкой. Вспомнил я про заслончик – душа сразу и упала. Зачем заслончик? Горкин мне объяснил – это чтобы исповедники не смущались, тайная исповедь, на духу, кто, может, и поплачет от сокрушения, глядеть посторонним не годится. Стоят друг за дружкой со свечками, дожидаются черёду. И у всех головы нагнуты, для сокрушения. Я попробовал сокрушаться, а ничего не помню, какие мои грехи. Горкин суёт мне свечку, требует три копейки, а я плачу.