Она вышла к нему в коридор в халате поверх ночной сорочки.
Она встретила его взгляд и отчетливо сказала:
— Да!.. Да, да, да, — будто выплевывая это страшное «да» в его глаза, в его сердце.
Он сидел на опрокинутом чемодане и заслонял руками лицо. И увидев его таким жалким, распаляясь сознанием своей вины перед ним, она сказала:
— Неправда! Ты догадывался!..
Босые ноги жены стояли носками внутрь. Рука взлетела в воздух, и халат распахнулся. Из-под рубахи выглянула полная и уже начавшая обвисать грудь — грудь, которая выкормила его ребенка.
Жестко падали на лоб и глаза ее черные волосы.
…Зачем не смилостивилась? Зачем не солгала в тот единственный раз, когда он хотел бы услышать от нее неправду?
— Я… Я не люблю… не любила тебя!..
— Не любила? — приподнимаясь нелепо и медленно с чемодана, спросил Петр Ильич.
— Да, да!.. Что же делать?!.. Я не могла смиряться!.. Хотела. Старалась. А не могла…
…Зачем тогда, при расставании, занеслась над душой его эта рука? Зачем, раз все и так для человека было потеряно, нужны ей были слова запоздалого и такого страшного признания?
— Папа, папочка!.. — голос Вики.
Она меня не любила! Ты слышишь, девочка? Она меня не любила. Она меня никогда не любила. Все было ложью.
И тогда была ложь, когда мы шли по степи, в тот самый первый раз, юные, как ты, Вика.
Я помню, от солнца под нашими ногами растрескалась земля, бедная, глинистая. Она поросла бурьяном и травой. И вдруг издалека навстречу нам побежала горушка. Растерянно мы остановились и посмотрели в глаза друг другу, как будто друг друга опознавая.
Мгновенно, как это всегда бывает на юге, стало темнеть небо. Вспыхнули из черноты звезды. Из стерни поднялось стрекотанье — южная, назойливая ночная песня, которой я боюсь до сих пор.
Я помню движение своей руки, так осторожно, так неумело, так робко тронувшей ее сросшиеся, широкие брови — брови над холодом глаз, светивших мне.
Свет этих глаз был ложью. Все было ложью!
И тогда была ложь, когда ты родилась, девочка.
Я встречал вас на ступеньках родильного дома, на лестнице, которая вела во второй этаж. Я торопился. Принес для тебя пеленки и распашонку — твое первое платье, Вика.
Было, должно быть, очень приметно, что я молодой отец, потому что нянечка, которая тебя несла, вдруг улыбнулась и стала мне кивать.
Наклонившись, я в первый раз увидел твое лицо, Вика, — сердитое лицо и нос пуговкой. И я тут же решил, что ты здорово смахиваешь на деда Глаголева.
Твоя мама спускалась вслед за тобой и няней— слабая, непричесанная, в больничном халате.
И вдруг, увидев меня, она бросилась навстречу и, обняв, стала плакать, прижимая ко мне лицо.
Она плакала, жалуясь и отдавая мне не забытую ею, неотступившую боль родов.
Нет, нет… Подожди! Когда ты рождалась, девочка, на дворе был жаркий день.
Я стоял на другой стороне улицы, вместе с другими отцами. Окна дома были распахнуты. И мне показалось, что я узнаю ее крик. И я отозвался ему. И долго-долго бродил по городу, не находя себе места— тоскуя, коря себя.
…Тебя вынесла нянечка. Мама плакала, прижавшись лицом к моей рубахе. Я обнимал ее.
Она плакала так, что отзвук ее слез брызнул из глаз старой нянечки, которая тебя держала.
Плакала. А не любила меня!
Она не любила меня и тогда, когда мы купали тебя в корыте.
Я держал твою головенку и все боялся, что мама тебя загубит.
Сжалившись, приходила на помощь соседка и все смеялась над мамой и надо мной: «Экие, право!.. Ну и родители!»
Когда соседка тебя окатывала, я зажмуривался: «Пожалуйста, осторожнее».
— Выйдите-ка в коридор, Петр Ильич! — говорила старуха. — Одно от вас беспокойство, право. Ай да отец. Ну и ну!
И мама выталкивала меня в коридор:
— Петух, позвольте вам выйти вон.
И смеялась.
Смеялась… А не любила меня…
Я помню, Вика, как мы купили шкаф. Мы очень хотели купить этот шкаф. И вот мы купили его.
Шкаф несли по лестнице и внесли в дом. В нашем доме появилась первая мебель — заработанный мною шкаф.
В узкое отделение шкафа мама складывала белье. Ты слышишь, девочка?
Сдвинув брови, серьезные, широкие и густые, похожие на твои, она по-хозяйски складывала белье в то отделение шкафа, в котором были полки, еще пахнувшие сосной.
Складывала белье, а не любила меня.
И тогда она меня не любила, когда я получил свой диплом, окончив ленинградскую академию.
Она танцевала со мной чуть пьяная и целовала меня при всех. А я говорил ей:
— Клава, не надо!
И радовался.
Ее полные, чуть раскрытые губы; шлепанье ее босых ног, ее обидчивость, беспомощность, вздорность— такие чуждые мне, но я привык к ним, Вика, потому что она была твоей мамой, моей женой; всё, всё, всё, даже чай, который она подавала мне утром, тарелка, на которой лежал нарезанный ею хлеб, — всё это было ложью. Она не любила меня. Жила таясь, молча рядом со мною, изредка ссорилась, часто плакала и видела страшные сны, о которых я ничего не знал… Она ждала ее — свою любовь… И дождалась.