Спускаясь вниз, он уже со второго этажа увидал ее через пролет лестниц.
Она тихо сидела в вестибюле, дожидаясь его, и казалась очень усталой и грустной. Углы ее губ были опущены. Трагическая маска — без глаз.
Сердце Петра Ильича заныло от жалости.
Что бы сказать ей такое?.. Чем бы получше ее обрадовать? Хороший все же она человечище. Славный она человечище.
— Зиночка!
Как только ее глаза увидели его, они стали медленно наливаться оживлением. На усталом лице, еще не успевшем опомниться и начать свою игру, были правдивы только необузданные глаза.
Он поцеловал ее руки (знакомые руки с нелепым кольцом) — одну, потом другую. Ее обдало свежестью, запахом только что умытого и побритого человека— воды и одеколона.
Ответа он не дождался. Она была занята: моргала глазами.
Они вместе сдали портье его ключ и пошли через площадь — в кафе «Москва».
— Все как в Париже! — острил Петр Ильич по дороге, стараясь не глядеть в ее сторону и дать ей опомниться. — Как в Париже!.. Номер «люкс», по утрам кафе… Да, доложу я вам…
Он нашел у окна свободный столик и, продолжая сиять Зине в лицо добрым взглядом рыжих глаз, сразу же забыл о ней. Он думал о своем: об интерьере кафе «Москва». Оно было старомодно, его отделка безвкусна (чего стоили хотя бы некрасивые, нелепые бра! Но в то время, видно, еще нельзя было достать других). Однако здесь, в этом коффике, поселился все же свой, светлый, маленький домовой.
Большие окна как бы выносили людей на площадь. Голуби, давняя принадлежность Таллина, шагали у подножья суховатого, тяжелого собора. Но площадь была широка, и глазу — просторно. Серопегое оперение птиц отлично шло к яркой зелени и летнему северному небу.
А тот, вчерашний коффик, куда они забрели вечером? Он назывался «Старым Томасом», — такое название обещало…
И правда, у входа висел Старый Томас. Но интерьер кафе, современно, красиво и чисто выполненный, решался без учета традиций старинного погребка. «Стулья, что ли, следовало сделать там с высокими спинками или круглыми, толстыми сиденьями наподобие бочек?»
Когда-то над пивными кружками во мгле клубился дым трубок. Из сизого дыма выступали лица захмелевших горожан. Таверна… «А может, следовало попросту впаять в стойку бара зеленые, из грубого стекла, бутылки с зажигающимися изнутри электрическими лампами? Они, пожалуй, обыграли бы темноту».
— Вы опять сегодня не выспались, Петр Ильич?
— Что вы? Отлично выспался… Это я все про кафе «Старый Томас»… Вот карта, Зиночка.
— Петр Ильич, пожалуйста, — то же, что для себя. Я совсем не голодная.
Она глядела на него молча, почти затаившись, на его милое лицо (по-человечески, а не по-мужски хорошее), лицо с чуть расплывчатыми чертами, выдававшими мягкость характера. Ничто в отдельности не было красивым в этом лице, а все вместе — славное. Складно слепленная физиономия, освещенная обезоруживающим выражением доброты.
Лицо Петра Ильича, и его костюм, и его сорочка— все в нем было так для нее пронзительно, что ей хотелось опустить голову и заплакать.
«Господи, господи, господи, а может, ты все-таки есть? — творила она про себя свою нелепую молитву. — Если ты есть, господи, сделай, пожалуйста, так, чтобы он заболел проказой. Молю тебя, господи. Я пойду за ним в лепрозорий. Я буду счастлива… Если ты есть, господи, сделай так, чтобы он ослеп Я стану его поводырем. Я буду держать его за руку. Господи, господи!..»
— Ешьте же, Зиночка, — сказал он добродушно. — Яичница остынет.
— Ах, да! Я такая голодная…
Сегодня в гостинице, когда он спускался к ней, — не слишком высокий, чуть грузный, — все и его походка, легкая, словно ноги не чувствовали тяжести плотного тела; и ключ, который он держал в руке; даже его наклоненная вперед голова, — как это часто бывает у людей при быстрых спусках, — все, все, все переворачивало ей сердце.
«Господи, господи, а вдруг ты все-таки есть, так сделай, чтоб…»
— Зиночка, намажьте хлеб маслом.
— Сейчас.
— И вот что я вам хотел рассказать, голубчик… Я сегодня видел старого таллинского фонарщика.
— Какого такого фонарщика?!
То ли от бессонницы, ослабившей внутренние тормоза (бессонница была его бичом, сегодня он поспал часа три, не больше, и голова у него была странно легкая, пузырчатая), то ли от бесхарактерности, но Петр Ильич принялся ей рассказывать то, о чем, по его понятию, говорить было вовсе нельзя, нелепо и не нужно.
Встав нынче утром, часу в шестом, он пошел бродить по городу. Шел, поднимаясь все вверх, разглядывая острые крыши и флюгера, которые венчали фронтоны и башни старинных крыш.