Вика вздохнула.
— Ну уж если мой папа молод!.. Нет, дело не в этом. Он просто все угадывает наперед: во время войны — пошел в ополчение. Потом — раз-два! — попал в окружение. Потом — раз-два! — на передовую. Ну, а нынче профессия архитектора — самая что ни на есть современная… И папа — раз-два! — давным-давно уже архитектор! Это, не смейтесь, очень модно — быть архитектором. Все нынче только об архитектуре и говорят… Кто-то из наших ребят объявил, что каблук-гвоздик — выражение современной архитектуры. Да, так и сказал: «Посмотришь, мол, на женскую ступню — и похолодеешь… Архитектоника! Экая нагрузка падает на каблук!»
Керд искоса поглядел на Вику, потом — на Петра Ильича, взмахнул рукой и захохотал.
— Простите! — ворвалась Зина. — Мне помнится, вы сказали, что надо осуществиться еще и в любви?! Ведь так? Ужасно страшно! А вдруг Петр Ильич превратится в тень от старого фонаря?..
— Такси-и! — сказал Петр Ильич.
Машина подъехала к тротуару.
— Разрешите вас подвезти? — вежливо предложил Петр Ильич Керду.
— О!.. Что вы! Такой прелестный день… А от этих машин — сумятица. Предали, предали пешехода. Нехорошо! Пешеходами были Маркс, Шопен, Рильке… Машины на узких улицах — как динамит, который бросают пачками под ноги пешеходу. Сколько еще на свете бесчеловечных архитекторов, не любящих пешехода!
— Таллин — город средневековья, — рассмеявшись, сказал Петр Ильич. — В то время, надобно полагать, не слышали о такси. Но я готов держать ответ за свою корпорацию. От ваших зодчих я не открещиваюсь.
— Да?! Ну так не забывайте же, Петр Ильич, что жажда вечной жизни выражается именно в архитектуре. И только в архитектуре!.. До свиданья. Надеюсь, мы еще встретимся. Таллин не так велик.
— Буду рад, — сказал Петр Ильич и крепко пожал протянутую руку говоруна.
Вот она, певческая трибуна, похожая на огромную пасть рыбы. Причудливое животное, высунувшее вдруг из синевы свою плоскую голову.
Она производила впечатление легкости, несмотря на большой и тяжелый козырек.
Эта трибуна — сооружение огромное, с прекрасно соблюденными пропорциями, изящное, несмотря на величину. Изящное — откуда бы на него ни глядеть— сбоку, в фас или с оборотной стороны провисающего над эстрадой козырька.
Она возникала как бы вполне неожиданно из ровной поверхности большого паркового участка. И в первую очередь была созданием инженеров. Ее задача была задачей акустической: подхватывать, усиливать и отражать звуки.
Но сооруженная как эстрада для пения — с этой прямой задачей и целью она была вдобавок еще красива и причудлива.
…Свершение любого замысла получает довольно быстро своеобразный, так сказать, эталон: штамп оценки. Как пожар, слово, сказанное одним, заражает другого человека. И штамп готов. Удобно. Думать не надо. Чувствовать тоже. А главное — нет никакой опасности прослыть безвкусным или отсталым человеком.
Штамп оценки почти всегда случайный, похож другой раз на судьбу — не на закономерность, а на судьбу военного человека, участника боев. Штамп оценки способен иногда подчинить себе и самого создателя — захватывая его и убеждая полностью в собственном таланте или ничтожестве (если это человек не особо твердого характера).
Как свеж должен быть эмоциональный фон художника, как должен он быть внутренне свободен, чтобы вершить суд правый и свежо оглядеть чужую работу. Ибо подлинный суд — суд первого волнения.
Певческая трибуна была своеобразным торжеством конструктивизма. Но будучи глубоко рациональна, она хранила в себе нечто сказочное. Зев гиганта. Рыба. Ожившее чудовище.
…Они стояли рядом, как двое товарищей, — Петр Ильич и Вирлас, которым не надо говорить, чтобы друг друга понимать. Ее сухие волосы, разлетевшиеся на ветру, когда они спустились на неогороженный участок певческого поля, щекотали его подбородок.
Но на этот раз она была действительно занята не только им: прикидывала что-то свое, покусывая нижнюю губу, сделавшись тихой.
Не была бы Зина человеком, страстно отданным своему делу, вряд ли она умела бы так удивляться и так спокойно и вместе взволнованно радоваться тому, что видела. Профессия, ею избранная, — Петр Ильич не раз в этом убеждался, — стала ее вторым обликом. Она в нее не рядилась, как рядится множество женщин. Работа не украшала ее, а истребляла.
Вот она, его товарищ и помощник. Стоит подле и смотрит вокруг внимательно и завороженно.
Как же могла эта Вирлас, которую он так знал и так готов был уважать, как могла она, теряя такт и чувство меры, становиться Вирлас-Петрушкой? Как ухитрялась вызывать в нем чувство пренебрежительной досады? Это чувство, ему несвойственное и оскорбительное для человека, унижало другой раз его самого.