Они — в машине. В мелькающей, мечущейся, колеблющейся бескрайней желтизне поля, тут и там — крыши домов. Вот впаянные в небо крылья старой, навсегда остановившейся мельницы. И снова поля. Желтизна полей, отражающая желтое солнце каждым колосом, каждой жухлой травинкой. Деревья у обочины дороги как будто бы опрокидываются зелеными неподвижными кронами, летят навстречу им, и снова, снова ширь бескрайнего поля — не рассеченная ничем: ни деревом, ни кустарником, ни случайным домишком.
В их непринужденной близости была свобода и легкость, товарищеская, почти братская простота, которой он прежде вовсе не знал.
Они в воде. Лейда не плывет — стоит, упершись ногами в илистое дно, отталкиваясь от дна пятками. Ее голова, повязанная косынкой, колеблется наподобие маятника (летучиё огромные прыжки под водой, — когда ноги, словно заколдовавшись, становятся легкими и длинными-длинными, безвольно и неожиданно волочатся за человеком, как в детских снах).
Когда она выходит из воды, он, не оглядываясь, закрыв глаза, плывет к другому берегу и, не передохнув, все так же с закрытыми глазами, возвращается назад.
Он плыл, а в глаза шибало солнце, било их широко, наотмашь.
Раскрыл глаза и увидел, что она развела на берегу костер — небось кипятит чай. Петр Ильич видит этот костер с едва различимым на солнце прозрачным пламенем и ее, стоящую над костром.
Ему начинает казаться, что это во сне. Не может этого быть, не может быть такого покоя и счастья.
Он попробовал вызвать хоть отблеск тоски и боли. Но все отступило далеко назад, а в нем осталось только жгучее чувство этой минуты.
Он смотрел на Лейду, то закрывая, то опять открывая глаза, и говорил себе: «Не может этого быть!» — но знал — это есть. И шел, шел… «Не может этого быть», — сказал себе Петр Ильич.
И сел у самого костра.
Ему сильно хотелось есть. Он ел молча, искоса поглядывая на Лейду.
Несмотря на огонь, над их головами взвивалась точечная белесая мошкара, вспархивала над перочинным ножом, алюминиевой кружкой, столовыми ложками.
Странно это, но чувства наши, слова и мысли как будто овеществляются: вот он — их общий дом, их общее хозяйство, купленное понемногу за те шесть дней, что они вместе…
В лес.
Она — впереди, он — за ней. Шагает босой, закатав брюки. На толстой палке, перекинутой через плечо, висит узелок с их пожитками, их скарб, их общий дом. Глядя на землю для того, чтобы обойти камешки или сучок, он видит перед собою маленькие, узкие босые ноги Лейды, похожие на ступни разувшегося ребенка. Легкость, гибкость и неутомимость, с которой она шагает вверх, одолевая подъем, ее спина, ее светлое платье, ее лежащие на затылке волосы, — она сняла косынку, чтобы их просушить, — все это и каждое движение ее дают впечатление пронзительной молодости… Эта молодость была частью его, Петра Ильича. Она, Лейда, была слита с ним, была в нем, жила, чтобы отражать его, чтобы слушать его, чтобы слышать его, чтобы подчиняться ему. И казалось невозможным и бессмысленным, что где-то есть другая жизнь — боли, огорчений, спешки и самолюбий. И стыдно делалось за каждое недоброе слово, когда-то сказанное. И за каждую недобрую мысль.
И чего только он не успел ей рассказать за эти несколько дней, переложив на нее груз пережитого, воспоминаний, которые, как узнал Петр Ильич, так трудно отдать… даже дочери.
Обо всем, что ты сам, обо всем, что ты есть, — ты расскажешь лишь женщине своей.
Сперва он робко говорил ей о себе, рассказывал о Норвегии, которую видел дважды: во время войны— как воин — и в прошлом году — как турист… Дома на крутых берегах… В их фасадах — широкие стекла. И вдруг эти стекла блеснули разом — как крылья гигантских стрекоз, которые будто взвились над крутым берегом…
Финляндия, Тапиола… Серый цвет скал, как в Эстонии, и зелень деревьев… Чувство шири. Чувство слитности человека с землей… А как умело впаяны были цветные здания в массив земли! Как вязались со скалистыми грунтами!..
Он рассказывал ей о Париже: о рынке — «чреве Парижа», который видел ночью; об огромных тушах, которые привозили туда по ночам; о сточных канавах и погребках. Там кормили луковым супом, туда приходили под утро после ночных кутежей женщины в длинных вечерних платьях.
Она умела слушать еще лучше, чем он, как умеют слушать и слышать лишь женщины — с удивлением, с восторгом, замирая глазами, понимая и слыша все недосказанное…