Выбрать главу

Полно, полно. Я люблю ее молодость и не хочу ей принести страданий, — мне страшно сделаться когда-нибудь обузой ей. Не теперь, не теперь… Но ведь это же неизбежно, мне не миновать этого. Да и каково ей будет у нас, в Москве? Я оторву ее от родной почвы, она не будет слышать родного говора… Мне будет казаться, что она томится по родине, по Эстонии, которую я не смогу ей заменить.

Я буду слышать мысли ее и стану ревновать к ним, — я знаю это, — и это безмерно страшно мне. Я буду следить за взглядом ее в сторону тех, которые меня моложе, я буду мучиться, ревновать. Молча. Зачем я все это себе говорю? Зачем я об этом себя спрашиваю? Как будто бы есть у меня выбор и я могу поступить иначе, чем взять ее с собой?.. Как будто бы мне без нее возможно? Должно быть, это, с Лейдой, пришло, как кара, как жизненный урок за то, что я осмелился что-нибудь не понять, забыть, что значит любовь, и требовать от дочери практичной трезвости. Я ненавидел его, словно это я должен был любить и уважать ее будущего мужа, а не она. Я его обвинял… Я осмелился обвинить юношу за любовь к девушке…

А что бы сказал обо мне тот человек с перекинутым через плечо ковриком?!

Как я войду в тот дом? Как скажу этой женщине, что увожу с собой ее Лейду?..»

Так убеждал себя Петр Ильич, лукавя и как бы приводя все доводы за и против, словно для него еще были возможны доводы, словно главным доводом не была она, возвратившая ему молодость.

«И как все это случилось, как все это со мной сделалось, — понять не могу.

Всякий раз, что я жду ее около коффика, мне становится страшно, что ее нет. Это вовсе не какое-нибудь там нетерпение, это чистый вид страха. Боюсь, что она раздумает, не придет. И вдруг то, что было таинственным „мы“, — перестанет быть.

Какова силища ее, чтобы так повести меня за собой? Еще семь дней назад я ничего о ней не знал, не верил, что такое бывает, не догадывался, что это возможно.

…Один раз она сказала мне: „Матюшка велела отрезать хвостики от картошки“.

Я так это понял — „хвостики от картошки“, — что Лейда должна перебрать картошку в погребе.

Как я по ней скучал в тот день! Каким было бы для меня счастьем сидеть вместе с ней в этом темном погребе, „стричь хвостики“, перебирать матюшкину картошку.

Мне без нее тяжко было, я как ослеп. Меня гнала куда-то тревога.

Милая! Ниточка! Я бродил по городу — старый, старый. Но об этом знаю только я. Только я один знаю, какой груз волочу за собой, когда тебя нет.

Как перина пухом, я набит болью и страхом одиночества. Хорошо, что по лицу не видно этого. Что ничего не видно по лицу».

Устав от мыслей, от споров с собой, он вдруг провалился в сон. Сон не был глубоким. Петр Ильич боялся проспать. (Они условились встретиться с Лейдой в одиннадцать вечера.) Ему снилось то, что снилось в юности: объемы, огромные шары наплывали один на другой и пели что-то тоненькое, непонятное, и словно бы это тоненькое было голосом шаров.

Шары поглощали друг друга, раскачивались, и это славно было, рождало чувство покоя… Шары раскачивались-раскачивались и вдруг принялись бормотать стихи. Во сне он думал: «Как хорошо б это было — карандаш и клочок бумаги, я бы все записал».

Он понимал, что спит и что шары и бормотанье шаров — сон. «Я запомню, запомню», — твердил себе Петр Ильич, как будто от этого зависело что-то очень важное, счастливое, решающее. Он повторял про себя приснившиеся строчки — голос шаров. И вдруг что-то словно толкнуло его. Проснулся, спустил вниз ноги и сам почувствовал в темноте, что рот его растянут искусственной улыбкой.

«Что ж это было? Ах, да…»

Он напрягал память, а оно ускользало и уходило…

…Дважды, дважды вставал океан, И дважды Бурые руки, бурые руки Его оседлали…

Больше он ничего не помнил.

Голова была тяжелой, должно быть от солнца. Он подставил ее под холодную струю крана и, не зажигая света, принялся одеваться.

Свет белой ночи лился в окно. На полу лежала широкая световая дорожка, похожая на дорогу луны. Из зыбкого света выступило кресло, на котором он никогда не сидел. Белела раковина умывальника, простыня на смятой постели. Все было призрачно. Он испугался, что сейчас глубокая ночь, глянул на светящийся циферблат часов. Двадцать минут двенадцатого…

Проспал!

«Почему же она не поднялась ко мне в номер?» — сбегая с лестницы, подумал Петр Ильич.

Пустынны улицы. Поздний час для маленького городка.

Ее не было — напротив, у коффика. Не дождалась…

Он быстро пошел по улице к ее дому, прошел центральную площадь с изломанным фонтаном. Стоячая вода отражала светлое небо, от звука его шагов вспорхнули голуби, стало слышно во тьме тяжелое биение их крыльев. Было так тихо, что камешки отчетливо шуршали под ногами.