— Девоньки! — уже в который раз и без всякой очереди вскакивала Катерина Шамина. — А помните, как мы коров пахоте обучали?! И обязательства брали: «Берусь обучить весенне-полевым работам пять коров!» Запряжешь ее, бедненькую, после дойки в плуг, а она смотрит на тебя совсем человечьими глазами и в толк не возьмет, че ты хочешь добиться. Молока? Так утречком отдала все, до единой капельки, аж в сосках резь. Мяса? Так бери топор да и руби котору хошь холку, че, мол, я поделаю. И никак до нее не дойдет, что плуг надобно тянуть. И гладишь ее, и уговариваешь ласково, и крутые глаголы выдаешь, и кнутом поздираешь — она лишь ревмя ревет, и ты на пару с ней в два ручья! А привыкали, ко всему привыкали. Я на своей Майке не мене, чем на лошадях, норму выполняла. А когда боронили, че делалось! Свои ноги в кровь разбиты, ее копыта потрескались, боль ей, бедняжке, несусветная, а идешь-ходишь по полюшку от зари до зари: влагу закрывать. Свет белый немил, легла бы на землю, глаза бы свои закрыла и пятаки собственноручно положила, а нет, идешь-ходишь взад-вперед.
Коротко помолчали после рассказа Катерины. Будто память коровенок военных лет почтили, этих безответных добрящих Маек, Апрелек, Февралек, нашедших столь неожиданное применение на полях. Во все военные годы не было пустошей в этой хлебной стороне — поля засевали, выхаживали всходы и убирали урожай.
Молчание нарушила сама Катерина:
— Девоньки, а помните, как мы волка неводом ловили?
В военное время и охотничьих ружей дома не держали, все они были, как и радиоприемники, сданы. В степи волчья развелось — гляди в оба. Да разве волк предупреждает о своем появлении, только по уходу да кровавым следам и узнаешь. Так и шло из деревни в деревню — там корову задрал, тут телушку зарезал. Потом и совсем осмелел, словно узнал, что в деревне ни ружей, ни мужиков не осталось. Повадился на черемховскую овцеферму старый переярок. Макар Блин с винтовкой караулил, да волк перехитрил: в другой деревне в это время свои дела творил. Председатель — туда, волк — сюда. Вот так и не пересеклись их дороги.
Думали-гадали бабы и решились идти на переярка с неводом.
Огромным был, этот колхозный неводище, метров под сто. Когда забрасывали его в колхозное озеро на карася, то вытягивали всей деревней, и стар и млад подпрягались к веревкам. Иногда и лошадей приводили в подмогу. В последний замет, в сорок втором, мотня порвалась. И рыба ушла, и невод порушили. До того расстроились бабы в этот день, что забыли повесить невод на просушку, а бросили комом в пожарный сарай, где он наполовину сопрел. Свинцовые грузила и пробковые поплавки по мере надобности растаскивала ребятня, из крыльев вырезали куски на хозяйственные сетки и сачки. Вот о неводе и вспомнили бабы. Остерегались, трусили, но все же решились — другого выхода не было.
В январскую студеную ночь засели у овцефермы. Барана на приманку привязали к плетню. И жалко было барашка, сами бы не хуже волка слопали, но что делать — война серому была объявлена не на жизнь, а на смерть.
Страху за ночь натерпелись — и заклятому врагу такого не пожелаешь. Перемерзли, зуб на зуб не попадал, а волк все не шел. Наконец под самое утро пожаловал разбойник. Первой его заметила Серафима. Заполошной она была, эта Серафима, нервной, что ли. Завопила на всю деревню: «Кыш, окаянный!» Волк от ненормального Серафиминого голоса сробел, бросился меж двух соломенных зародов, да и угодил прямо в расставленный невод. Закрутился, запутался, а бабам того и надо. Пересилив испуг, налетели с кольями да вилами и заторкали переярка насмерть. Откуда столько смелости взялось — иные при виде мышонка обмирали, а тут волка голыми, считай, руками взяли.
Сколько было веселого и грустного за прожитую военную страду! Люди, родившиеся на хлебородной земле, всю свою жизнь отдавшие его величеству Хлебу, и войну называли страдой. Та же тяжесть и необходимость в разгаре дела, и та же неуемная радость своей победе в конце.
Марь-Васишна беспокойно завозилась на стуле:
— Нашто вызвали?! Байки слушать… А то квашонка на печи стоит неподмешанная и молоко может скиснуть…
Попробовала моргнуть Серафиме — пора, мол, иди последи за квашней и молоком… Варенец успеть бы сварить — завтра базарный день, но Серафима не смотрела на мать, сидела безучастная ко всему происходящему, будто больная.
Разговор в «столовой» шел своим чередом. Непонятный ей, Марь-Васишне, разговор.
Марь-Васишна хотела было встать, но Макар Блин, сидевший к ней спиной, остановил:
— Сидите, Марья Васильевна, сидите.