Рассказал Витька Астахову и о беде, приключившейся со Смородинным колком. Первой там оздоровела береза «мама Вера». «Мама» потому, что на могучем ее стволе постоянно сидел семенной нарост, и была она из-за него похожей на беременную женщину. А одна, что стояла у самого колодца, почему-то называлась «Антон Николаевич». Имя березе дал Ажарнов. Витька не успел у него допытаться, почему он такое придумал.
Наполовину высох и «Антон Николаевич». Он смирился с мыслью о смерти и сейчас хотел одного — не засорить чистую колодезную воду своими мертвыми горькими сережками, а потому, насколько это было возможно, подобрал свои длинные ветви и отшатнулся от сруба, словно хотел сделать шаг, чтобы и после смертного часа о нем осталась у людей добрая память: ведь вода от сухих сережек становилась прогорклой.
Лишь «мама Вера» ожила в ту майскую пору. Изошла кровью, но выстояла и характер показала. Может быть, потому, что была она и в самом деле матерью — из семенника по осени разлетались семена — и боролась не только за свою жизнь, но и за будущих детей. Сначала раззеленилась легким пухом, а потом степенно вошла в цвет. Только макушка посохла, будто сорвало с березы косынку и стоявший вокруг молодой подлесок впервые увидел свою мать седой.
Всего лишь треть аптечного стакашка взял Витька от «мамы Веры» березового сока. Принес Астахову в больницу, сказав, что этот сок лучше всяких лекарств поставит его на ноги. Астахов посмеялся, но выпил.
Вообще Астахов разные ягодки и корешки принимал без разговора. «Помню, помню, отец твой под самым Берлином вот такой же чудо-юдо корень нашел, откопал и радовался как ребенок». «Помню, помню, Иван такую травку принес, напарил, она меня от простуды спасла!» — говорил Астахов, принимая польскую, полевую, значит, пищу. А вот лепехи и пироги брал с оговором, ворчал: «Чтобы в последний раз, слышь, Виктор! Я здесь на нормальном довольствии состою, жирок вон начинает завязываться», — и со смехом показывал на втянутый живот.
Быстро и без задержек отвечал на пароль Астахов. Весело цокали его кавалеристы. За забеленным известью окном началась суета, гремели табуретки, раздавались голоса: «Семен, родня он тебе, что ли, — все приходит с передачами?» — «Родня, — отвечал Астахов, — война нас породнила».
Но сегодня Астахов не ответил. И за стеклом не чувствовалось движения.
Витька повторил пароль громче. Может, не расслышал, тополя вон как расшумелись под ветром-свежаком. Повторил:
— Была весна, цвели дрова, на веточках чирикали огромные слоны!
Прислушался. Но и сейчас не последовало молодцеватого цоканья подков.
Витька встал на выступ каменного фундамента, попытался дотянуться глазами до маленькой прогалинки в известковой пелене. Не стучать же кулаком по стеклу — у солдат сейчас послеобеденный сон. А что такое сон для контуженных и неходячих больных, Витька знал. И бабушка строго-настрого наказывала: «Мотри, там языком-то потише шкворчи — робятушки-солдатушки и так громов-то наслушались». И вставляла рассказ о «полполковнике Егоршине», что будто бы он ночь не спит, день не спит, так без сна и живет который год, потому как повреждена у него «нервенная нить», укладывающая человека в постель. Егоршин был старшим лейтенантом, а у старшего лейтенанта звезд на погонах сверкало, как и у полковника, три. Только они были поменьше — вот и считала бабушка Егоршина «подполковником».
Дотянулся-таки Витька до оконной прогалинки: койка Астахова была пуста. Простыни собраны, одеяло висит на спинке, снята и наволочка с подушки.
«Умер!» — молнией пронеслось в сознании Витьки.
Вот так же сиротливо стояли койки, когда их хозяин умирал и его выносили, а постель готовили к дезинфекции. Сколько раз Витьку и его друзей встречали такие койки. Лежал вчера на ней человек, смеялся, морщился от кислятки, крякал от лугового чеснока, опасливо косился на мучнистые камышовые корни-муку, а прошла ночь, и нет его.
Мысль о том, что Астахов умер, поначалу показалась Витьке нелепой, неестественной. Еще живы были его рассказы об отце, звучали в ушах шутливые слова: «Вот и жирок завязывается», и вообще, как может человек умереть, когда нет войны?! Не мог он поверить в смерть Астахова, как когда-то, далеким летним утром не мог осмыслить и смерть отца. Долго не верил, все ждал, рассматривал с крыши степь в бинокль, выбегал на большак и расспрашивал возвращающихся фронтовиков, с великим трудом и болью свыкаясь со страшной мыслью.