— Ничего.
— Ничего-то ничего, но на грех раз в году и вилы стреляют.
Уходил спать председатель, ложился на короткие часы, но часто не выдерживал, вставал ни свет ни заря, раньше первого петуха, одевался и шел на ток, к хлебу. Будто спящих детей, обходил молчаливые вороха, поправлял брезент, подметал разбитые колесами бока и разговаривал, словно хлеб был живым существом:
— Как здоровьице, дорогуша? Как с температуркой? Нормальна? Головушка не болит? Недомоганий нет? — По локоть засовывал руку в ворох, морщился: — Греешься, греешься, дорогуша. Придется пробросить тебя на зернопульте.
Хоть уборочные дни впору было сравнить с военными, когда по всему фронту гремит бой, а любил это время Макар Блин. Оно подводило итог всему году, а значит, и маленькую черту всей прожитой жизни. А величина его жизни измерялась не годами, а вот этими хлебными ворохами, не могущими говорить, но умеющими слушать. И красота его дней тоже зависела от полноты молчаливых хлебных барханов.
Беда случилась в ночную смену.
Приехавший на подмогу авторотовский шофер, молодой парень, кудрявый, будто пудель, поставив машину под погрузку, решил прочистить карбюратор. Насосом продул топливопроводы, иглой пощекотал ушки жиклера, а бензин из отстойника плеснул на землю, решив, что коль дерн с нее снят и отбита она до асфальтовой крепости, то ничего и не случится. Недалекая печка, заправленная сухим осинником, в это время так стрельнула искрой, что земля под шофером вмиг вспыхнула. А парнишка — не то чтобы накрыть малый огонь брезентом или пиджаком, задушить огонь в самом начале — растерялся, плеснул из ведра, от страха забыв, что и в нем он оставил бензин. Огненный язык, будто кобра, выгнул шею, прыгнул на мотор машины и на самого шофера. Первым к нему подбежал Григорий. Свалил на землю, набросил брезент. Пока валандался с парнем, огнем уже заполыхала машина. Стояла она с полным бензиновым баком между пшеничных круч. А зерну только стоит затлеть — тоже заполыхает не хуже бензина. Кинулся Григорий в кабину, нажал на стартер, а тот только тоскливо хрястнул и затих. Выскочил из кабины Григорий с «кривым стартером», с ручной рукояткой, начал крутить. Одежда на нем уже задымилась, вот-вот сам вспыхнет факелом.
Заквохтал было худой курицей мотор, но тут же заглох.
— Беги! — закричал Кондрат Шамин Григорию. — Бак зашелся!
На бензобаке заплясали яркие язычки пламени.
Беги-то беги, но вороха убежать не могут. Сколько ни крутил Григорий «кривым стартером», мотор не заводился.
Снова кинулся в кабину, включил заднюю скорость.
С силой начал рукояткой проворачивать коленчатый вал — машина тихонько стронулась с места и задом начала пятиться к воротам. Медленно шагал, поворачивая рукоятку, и Григорий. Рукоятку отпустишь — машина встанет, и терпеть больше нет мочи — с горящего мотора пламя бросается прямо в лицо.
Огненным костром шел грузовик меж хлебных гор…
Вот близко уже ворота, а за ними идет крутой спуск к Поцелуйке.
— Уходи, не тяни! — снова закричал Шамин, сбивая пламя с Григория песком.
Сбил пламя. Закрыв левой рукой глаза, Григорий продолжал прокручивать коленчатый вал.
Передние колеса поравнялись с воротными столбами, когда винтом взвился в небо огненный сноп, сначала всем показавшийся беззвучным.
Горящие обломки осели одновременно с резким хлопком взрыва.
Хоронили Григория мглистым утром. И дождь не шел, и солнце не проглядывало, висела какая-то серая кисея, как изморось в зимнюю стужу. Неподвижно, намертво впаянные в низкое небо, стыли не по-осеннему холодные и неприветливые облака. Их пытался сдвинуть с места временами наскакивавший усталый ветер, но ничего у него не получалось, тогда он уходил и где-то за горизонтом тоже, казалось, садился, предоставив право наводить погоду солнцу.
Над могилой Макар Блин сказал короткую речь:
— Жил ты, Григорий, трудно, всяко — не однако, так можно сказать, но умер, как человек. От себя лично, от всех наших сограждан спасибо тебе за совершенный поступок. А в члены колхоза, я думаю, мы тебя зачислим посмертно. То, что не прощается, не простим, то, что не забывается, не забудем.
Потом все бросили в могилу по горсти земли.
Последним бросил горсть Шурик.
Вечером, когда поминки закончились, Витька и Шурик остались в доме вдвоем. На столе белела горка чистой посуды. Пахли черемушной корой свежевымытые полы. Мать Шурика, тетя Нина, убравшись, ушла на комбайн.
Было пусто и холодно. Шурик сидел на лавке. Он, как и Витька осенью сорок пятого, не мог еще осмыслить все происшедшее и смириться с мыслью, что отца нет и никогда больше не будет. Тогда он суетился и без конца успокаивал Витьку: «Ты, Вить, не тужи шибко-то. У меня есть отец, на крайний случай его поделим. Неделю ты с ним поживешь, неделю — я. Идет?» И от его околесицы Витьке стало легче. А сейчас Витька видел, что братану худо. Тяжело ему. А чем помочь, не знал. Вот разве стихотворение, которое он сегодня сочинил, отдать.