Выбрать главу

Высшим благом было рабоче-крестьянское происхождение. История сыграла с ним шутку. Детей и внуков тех, кто, гордясь им, стал служащим или интеллигентом (обычное клеймо - "гнилым"), перед концом советской власти принимали в институты и в партию не так охотно, как детей тогдашних рабочих и колхозников. Система нуждалась не в биологических, а в социальных потомках.

Отдельное крестьянское сословие постепенно растворилось в рабоче-крестьянском. Часть крестьян ходило с клеймом кулаков или кулацких сынков. Мещане из сословия превратились в литературных персонажей, а их имя - в обидную кличку для людей, далеких от политики.

Происхождение в обществе, провозгласившем себя новым, продолжало многое значить. Дети вождей после ареста родителей становились детьми врагов народа. Зато появились"позвоночники" - юнцы, коих брали в институты, на престижную работу по телефонным звонкам начальства. А после войны социальные перегородки стали уступать национальным (знаменитый пятый пункт в анкете). С давних пор чуяли странность и в моем происхождении. Но никто не видел во мне, так сказать, социального полукровку. Заподозрили, что я скрытый еврей или полуеврей.

Первый раз это случилось в 1946 году, мне было восемнадцать. Михалков решил дать мои стихи в журнал. "Зачем, Сергей Владимирович? - Будешь указывать в анкетах: "Печатаюсь с 1946 года". В 1966-ом торжественно отметишь двадцатилетие творческой деятельности!" Вызвали в редакцию поправить строки, удивились виду, манерам и стали незаметно выведывать, той ли я нации. "Псевдоним Берестов - из Пушкина, из "Повестей Белкина"? Давайте подпишем стихи вашей настоящей фамилией". Молча предъявляю паспорт. Значит, по отцу все же русский. Но сомнения не кончились: "Все равно подумают: псевдоним взят из "Барышни крестьянки". Поставьте девичью фамилию матери!" "Вас,- говорю,- она тоже не устроит. Телегин! "Хождение по мукам" Алексея Толстого!" Тогда я ничего не понял. А через два года в фельетонах стали раскрывать псевдонимы: Мельников (Мельман).

И вот пришло время, когда чиновников стала волновать знатность уже не предков, а, как говорится, данного лица. "Ваш титул?"- спросил меня комсомольский вожак, который вел концерт в Новом Уренгое. Имелись в виду писательские чины и звания. Я огрызнулся: "Барон!" Или Махачкала, выступление у студентов. Только и слышалось:" Лауреат государственной премии! Российской! Ленинской! Ленинского комсомола! Международной! Имени такого-то! Секретарь! Депутат! Член-корреспондент!" Дошла очередь до меня. "Как тебя объявить? - спросил носитель почти всех титулов Анатолий Алексин. - Что? Никаких званий? Даже диплома?" Полное смятение в президиуме. "Да объяви просто - Валентин Берестов. И посмотри, что будет",предложил я. Отсутствие казенных титулов у единственного выступавшего привело студентов в восторг.

Но мы далеко отошли от раннего детства. Вернемся в дом Кулагина...У отцовского френча с золотыми погонами была своя судьба. Баба Катя сберегла его. "О революции она и не мечтала, свергать не собиралась старый мир...Ее победой этот был мундир." Однажды она приехала с отцовским офицерским френчем, без золотых погонов, с натертыми до блеска медными пуговицами. Это было году в 1933-ем, мне было лет пять, когда живешь в мире сказок, а не политики. Моя доисторическая эпоха!

Мама и все три бабушки разглядывали френч английского сукна, щупали его, надевали на меня, как великанское пальто, босых пяток не видать. Отпороли пуговицы с двуглавыми орлами, и в пуговичных войсках, какими я играл у бабушек, рассыпая по полу содержимое шкатулок и ларцов, появились рыцари в золотых доспехах. Бабушки перекроили френч, шили, примеряли. И наконец на меня надели зеленое пальтишко. Все любовались им и мной, пока я не направился к калитке, чтобы предстать в новом наряде перед приятелями. И тут мама со старушками охнули от ужаса. Новое детское пальто сразу же выдаст чуть не белогвардейское происхождение! Как же они не подумали! Какие пойдут толки! Какие неприятности начнутся у папы! Шедевра портняжного искусства я больше не видел. Да и пуговиц с двуглавыми орлами ни в каких коробках не попадалось.

Проще всех меня разгадал в мои 27 лет Иван Сергеевич Соколов-Микитов, скорее просто русский, чем советский писатель. Послушал стихи, пригляделся к автору. "Ах, вы из Калужской губернии? Моя мама - калужанка. Калужане народ хитрый, практичный. До сих пор ни денег, ни своего угла? Значит, калужская практичность ушла в стихи: все в них подшито, подбито, приколочено где надо. Из Мещовска? Княжество, вассальное то Литве, то Москве. Значит, предки не знали ига. Бабушка - дворянка? Так-так. А предки отца из каких крестьян? Экономических? Значит, крепостными никогда не были. Все ясно! Приезжайте-ка ко мне в Конаково".

Глава вторая. ШПИНГАЛЕТ

ВЗГЛЯД В НЕБО И С НЕБА

Свой оптимизм в шутку объясняю тем, что, когда меня впервые в жизни фотографировали и фотограф сказал: "Смотри сюда, сейчас вылетит птичка!", я каким-то чудом оказался единственным малышом, кого не обмануло такое обещание. Птичка вылетела! И не одна, а целых две Это были галки. Они с криком пролетели над нашим двором. На снимке я с полным доверием к жизни гляжу вверх из плетеной корзинки-коляски.

Хорошо помню часы с черным циферблатом и белыми стрелками на нашем Благовещенском соборе. Еще не мог узнать по ним время, но часто глядел в небо. Туда, где чернели часы и блестели стрелки на фоне то cолнечного сияния, то грозовой тучи, то просто серо-синих милых облаков. После войны, вернувшись в родные места, прежде всего узнавал знакомое небо, весеннее, летнее, зимнее, - оно везде разное.

Все мое раннее детство мама уверяла, что не может понять, почему я вхожу в каждую лужу на улице. А я шел и глядел в небо. Карабкался на горки, лез на деревья. Небо сквозь ветки особенно синее и обнимает голубизной каждую ветку. Потом повадился лазать на крыши. Стоял рядом с трубами, украшенными оторочкой из металлических зубчиков. Тащил за собой приятелей. Глеб Паншин прислал как-то свою книгу и в надписи на ней вспомнил, как я любил смотреть на небо с деревьев и крыш. До сих пор нет-нет да и зарифмуется: "Из-за веток, / В их просветах,/ Синие глаза июля / На меня взглянули".

Долго, почти до старости, следил за превращениями облаков в людей, в зверей, в деревья, в здания и горы. Однажды мы с Таней Александровой гуляли в чахлом лесочке за кольцевой дорогой. Таня пристроилась под деревом и рисовала. Я прилег рядом, глядя то в небо, то на художницу. Иногда она, отрываясь от рисунка, ласково смотрела на меня. И вдруг я ощутил, как сверху сквозь ветки льется тот любящий взгляд, каким на меня до конца своих дней смотрели Таня и мой отец. Сейчас он, как в младенчестве, струился с неба. Это я зову лаской жизни, спасавшей меня в тяжкие дни... Шло последнее лето Тани.

Приходилось ли вам, наклонясь над колыбелью, видеть как лежащий лицом в небо (его основная поза) младенец буквально прыгает вверх, навстречу ласковому взгляду и добрым словам? Ему даже удается на миг оторвать тельце от кроватки. Как он видит вас при этом? Ваше лицо, наклоненное к нему, огромно, оно заполняет почти все пространство над ним. Любящий взгляд льется на него как бы с неба, да и может прийти только с неба. Давно собирался написать про это стихи. а вышла проза:

"Младенчество - это твои глаза, поднятые к небу или потолку. К белому небу потолка и синему сияющему потолку неба. Оттуда возникают лица родных, к которым ты тянешься.Огромные, сияющие, как светила. Лица, похожие сразу на солнце и на облака. А если, проснувшись, видишь черноту ночи, то плачешь, пока не появится в ней родное лицо и не послышится добрый голос.

А когда пройдет младенчество, то и в детстве, и в отрочестве, и в юности мы смотрим в небо, следим за игрой облаков и угадываем в них лица и лики. Ночное небо, а в нем чей-то взгляд, и кажется, что он родной и ласковый, и мы не ужасаемся, что на самом деле это глядит беспредельность, которой, может, нет дела до нас. Мы помним ( это бессознательно еще живет в нас), как родной лик придвигается к тебе, словно родная планета к космонавту. Что-то подобное происходит и в юности: недавно совсем чужое,а сейчас роднее родных лицо."