Но день пришел. Первый луч скользнул по росистым стеблям, коснулся моего выстывшего лба, залил розовым цветом пергамент век. Зацокали по брусчатке каблуки первых прохожих. Я собрался с силами и поднял свое тело, ставшее таким чужим. Надо было куда-то идти. Наверное, на вокзал. Человек, который не знает, куда ему идти, идет на вокзал.
Первым, кого я встретил неподалеку от общежития, был Толя. Мы с ним жили в одном блоке. Он возвращался с ночной смены. Небритый и не выспавшийся, но, как всегда, — глаза горят. Толя работал инженером и был, вместе с тем, комсоргом, таким же строптивым правдоискателем, как и мой герой-афганец, через которого и поднялся весь этот сыр-бор.
— Старик, я в курсе, — крикнул Толя издали. — Что тут скажешь? Я не люблю лирику, мне легче объяснить все физикой, через закон сопротивления материалов. Ты превысил температурную границу и перегрел систему. Вот она и выдавливает тебя…
— Ну, и что советуют в таком случае твои Менделеевы-Клапейроны? — спросил я без энтузиазма.
— Что? Надо временно выпасть в осадок, дабы приобрести новую концентрацию. Залечь на дно, так сказать.
— Можешь считать, что я уже на дне, — вздохнул я. — На очень глубоком дне.
— К чему такой мрачный тон? Иногда надо упасть на дно для того, чтобы было от чего оттолкнуться.
— Это философия тех, кто все время держится на плаву.
— Это философия моего деда. Послушай… — пресное после ночи Толино лицо озарилось внезапной радостью.
— Дед! Вот где ты можешь перекантоваться. Вы оба молчуны, лишним словом друг друга не потесните. Да и дед больше в лесах пропадает, нежели дома. У него спокойно, никто туда не сунется. Читай себе, пиши, воробьям кукиш показывай.
— Что за дед? — поинтересовался я для приличия.
— Дед Андрей. Правда. он мне не совсем дед — бабушкин брат. Да ты его знаешь. Мы с ним фруктовые деревья прививали на даче твоего редактора. Ты еще тогда говорил: "Дед-Всевед, как будто из сказки вышел. Жаль, что про таких сейчас не напишешь — патриархальщина…"
Я вспомнил этого деда — молчаливого, с мудрым внимательным взглядом и кудлатой бородой, в грубом вязанном свитере. Чем-то он был похож не Хемингуэя, только не на книжного. С какой-то учтиво сдержанной, недоговоренной сущностью.
— Ну ладно, — ответил я, — приду я к твоему деду, скажу: "Вам привет от Толи!" А дальше что?
— А ничего. Пес пса чует. Это, кстати, его поговорка. Он из тех, кому ничего объяснять не надо. Потому что и сам гонимый-перегонимый.
— За что?
— А ни за что. Разве тебя в один день выбросили с редакции и общежития за что-то? И разве не ты читал мне когда-то из перепечатанного листка: "Если нога шагает не в ногу с большинством, то эту ногу надо сломать. Если рука не поднимается с большинством рук, эту руку надо отрубить. Если гвоздь вылезает шапочкой из доски, его надо забить". Я тогда еще подумал, что это из Библии. А оказалось — Дзержинский… Не тели ежа, старик. Я дело говорю.
Я удерживал сомнения скорее по причине страшной душевной усталости.
— Все, постановили единогласно! — Толя стукнул меня по плечу. — Подожди меня здесь, я брошу через окно для деда пакет — батарейки, лезвия, карандаши, спички…
— Смотри, чтобы спички не зацепились за флаг, — юморил я из последних сил. — Тогда оба пойдем к деду.
Толя весело заржал и забежал в общежитие.
Попова гора
Вообще-то в тот день мир смеялся солнцем, красками, звуками. Только не для меня. И я, наверное, выглядел странно, когда подошел к живой изгороди вокруг не особо видного подворья на горе, которую здесь называли Поповой, — прибитый, помятый, нечесаный. С нелепой картонной коробкой под мышкой.
— Я Толин приятель. Мне бы несколько дней перекантоваться. Если можно… Я заплачу.
— Ты уже сегодня плакал. Может, достаточно?
Это было сказано мирным голосом, без эмоций. Тоном перевозчика, который привычно отзывается на просьбу перевезти на другую сторону. Старик прошел в дом, а я, как приблудившийся теленок, последовал за ним.
— Дизель за Чопом перегрелся, — бормотал я за его спиной. — Пришлось остановить попутку. А за Мукачевом уперся в канал и долго искал мостик… А здесь дачи… блуждал по ним, пока вышел на проселочную дорогу…
— Главное, что пришел, — сказал старик и протянул мне кружку воды. — Ты дома.
Эти слова оглушили меня спокойствием. Густым удивительным спокойствием. Похожим чем-то на вечерние лягушачьи перепевы, памятные с детства, на стрекотанье сверчка за бабушкиной печкой. Я пил из глиняной посуды не столько, казалось, воду, сколько этот покой. Уже забытый покой, расплесканный где-то, отправленный за решетку муштрованных нервов. Теперь я его жадно заглатывал. Ослабевшие пальцы не удержали недопитую кружку, и она выскользнула. Но не упала — дедова рука подхватила ее. Старик как будто смутился от своей неожиданной ловкости. Прикрыл веки и пошевелил устами. Я скорее прочитал по ним, нежели услышал: