Я загибал пальцы уже по какому кругу, а он все сыпал и сыпал приметы, слегка обводя вокруг взглядом. Этот человек, сам ничего не пишущий, читал сокровенную книгу открытого для него мира. Я восторженно сказал ему об этом.
— Книга? Хорошо, что ты мне напомнил, — и пошел в дом. Пока он ходил, из жестяной воронки повисла нить густой жидкости. Я еле успел подставить приготовленный кувшин. Тягучая струйка расписала золотыми узорами дно посуды. Я подставлял палец и жадно облизывал. Увар был сладкий, душистый, с еле уловимым оттенком яблочной кожуры.
— Найдется роток на готовый медок, — перебил он мое смакование. — Но первую каплю Илье, вторую — Зосиму, который по пасекам стоит, — стряхнул руку на ближний куст. — А вот и книга поспела к лакомству.
Это была одна из его обнаженных книг, без названия и авторства. Я открыл на заложенной травинкой странице:
Трубным звуком медь предвещает Эру познания Славы и Слова.
Море нынче покойно,
Приветная осень долги раздает.
"Я люблю тебя, жизнь! Я люблю тебя…" Вновь и вновь возвращает волна Звук луны и яблочный мед.
Я читал, а Светован постукивал в такт ритма ногтем по гулкой глине кувшина.
— Это древняя посуда из Олагова, — молвил он, когда я дочитал. — Те мастера домешивали к глине молотые кости коровьих ног — и она становилась нежной, легкой и прозрачной. Как раз для этого меда.
Мы макали в сладкую гущу хлеб и ели-ели, не нарушая наслаждения разговором. А яблоки за бережком продолжали падать и, ударяясь о земную твердь, шустро скатывались к орешниковой загородке. Как раз к этому нашему пиршеству и вышел городской художник — длинноногий небритый мужчина с любознательно вытаращенными глазами. За ухом синело пятнышко краски. Поздоровался, сказал, что разрисовывает в деревне клуб и что решил устроить на выходные пленер. Мы его тоже угостили. Художник, закусывая, достал картон и начал что-то быстро зарисовывать. Мы делали свое, он свое.
— Дедушка, — сказал маляр, — на вашем рукаве бабочка. Я успел ее нарисовать, а она и дальше сидит. Какая красота!
— Это потому, что их разрисовывает Бог, — сказал с улыбкой старик. Склонился к руке, шелохнул губами — и крупная яркая бабочка нехотя слетела с его рукава. Тогда разгреб огонь, потому что кувшин уже наполнился до краев. — Если мы закончили каждый свою работу, то хорошо было бы скрепить ее не одним только медом. Что, братцы, скажете на то, дабы увлажнить душу винцом?!
Мы молчали. Зато наши души, наверное, красноречиво отвечали глазами. Старик вынес из пивницы запотевший бутыль, о котором я и забыл — подарок головы колхоза. Мы перебрались под тень сарая. Вино было таким же прозрачным и зеленоватым, как само стекло. Игривое на языке и холодное, хотя и пахло соломой, нагретой солнцем.
— Боже, насыти! — зычным голосом промолвил старик и брызнул каплю на потолок. — Чтобы нам не убавлялось! — налил себе и выпил маленькими глотками. — Хорошая направа, чистая!
Мы вкушали молодую "леанку", заедая хлебом, сыром и медом.
— Трапеза Одиссея, — многозначительно молвил Светован.
Много и охотно рассказывал он тогда о "дивности вина". Сам пил его редко, и пил не всякое.
— Приложишься к стакану — и чувствуешь, что "больное". Почему? Может, бочка больная. Бочка делает вино — бочка же его и губит. Возможно, дерево пошло плесенью. Быть может, не вымыто тщательно. А может, посуда стояла на сквозняке или в погребе с гнилой картошкой либо подгнившей квашениной. Вино любит само царствовать в пивнице. И на столе не терпит другие напитки — водку либо пиво. Доброе вино само есть лекарством и живой жидкостью, умеющей самой о себе позаботиться. Не надо только его мучить. В вине можно узнать дым костров и аромат цветов, что росли в виннице. Но вино очень легко погубить сахаром, мертвой водой, спиртом, плесневелыми ягодами, нечистой посудой и "нечистым" духом места, где его делают либо хранят. Чтобы вино было добрым и легким, делать его должна добрая и легкая рука.