— Как тебе дышится? — спросил меня погодя.
— Хорошо. Насос лучше работает, — глуповато ответил я словами нашего редакционного водителя.
— Если ты о сердце, то это не насос. Это великое Божье творение. По своей мудрой службе ни один орган ему не ровня — ни голова, ни желудок, ни почки, ни живот, ни легкие. Все органы непрестанно, и днем и ночью, в работе. А сердце размеривает силы поровну: сколько в натуге столько и без. Если бы и мы по нему жили — с мерой и миром!.. Сердце изначала задумано так, чтобы не знало износа, а значит — и все наше тело, ведь именно сердце его и наполняет силой. Так бы оно и было, если б мы сами не вели его к разрушению.
— Как это?
— Сердце изнашивается от злобы. Сиречь — от гнева, гордыни, зависти, неверия, непрощения. Это забивает сердце илом, а тот уже разносится по всему телу. И человек, как заиленный колодец, чахнет. Отсюда и все хвори.
— Я не больной. Но откуда эта усталость?.. Хотя последнее время я почти ничего не делал…
— Усталость наступает не от переутомления, а от пресыщения либо недосыщения, от преступления Закона. Если он живет в нашем сердце, то оберегает нас и ведет, а ежели нет — то мускулы без него быстро устают. А особенно устает беззащитная душа.
Мне хотелось еще спросить кое-что, но я не осмеливался. Сидел напротив старика, а над нами цвел душистый шатер бузины. Кузнечик запрыгнул мне на плечо и замер от испуга. В саду разливался вечер. Возле ног опустили головки покинутые солнцем цветки куриной слепоты. Зато ромашки блестели желтыми зеницами. Мне хотелось сбить щелчком кузнечика, сорвать ромашку и воткнуть между зубов. Но удивительно: возле этого человека я не мог ничего такого сделать, это выглядело бы нарушением тайного закона. Появилась какая-то воздержанность.
Сад казался полудиким, что только там не росло! Но я успел приметить, как ходит по саду хозяин — ставит ногу осторожно, словно кот, не вытаптывает тропинки (вокруг одинаково буйствуют травы), обходит стайки слабеньких цветков-самосеек. Местами в траве притаились валуны. Их спины серели, как у заснувших черепах. Это ж, наверное, мешает косить?! А старик их не вывернет, и мох с них не сдирает. Как я мог знать тогда, что в засуху он даже поливает этот мох. ("Какая ни какая, а тоже ведь трава Господня").
Но тогда меня жгло мое, и наконец-то я решился на вопрос:
— Вы говорили о непрощении. Это тоже нам вредит?
— Пожалуй, больше всего. Если зависть разъедает сердце, то нежелание прощать огорчает его и сушит.
— Значит, я должен прощать тех, кто в один день меня уничтожил? Вероломно отобрал работу, жилье и двух самых дорогих для меня людей. Без особых на то причин. Прощать?!
— Прощать! И не потом, а сейчас же. Но, будь добр, подвинься немного — ты топчешь румянок.
Я подвинулся на лавке, удивляясь вслух:
— Как это вы увидели через столешницу?
— Почуял запах мятых цветков. И ты учись у травы.
— Чему учиться-то? — удивился я.
— А хоть бы и прощению. Когда мы топчем цветок, он отдает нам свой аромат. Вот он — смысл прощения. Трава к этому пришла, а мы ж ведь люди! Однако прощать — этого мало, надо еще и благодарить обидчиков. Ибо если в нашей жизни нету испытаний — это проклятье.
— И вы прощали своих обидчиков? Прощали им все?
— Прощал, и поэтому я тут. А они… они давно уже не приносят никому зла.
Его слова меня оглушили. Смотрел я на этого странного деда, как дитя на конфету. И не было у меня, чего ему ответить. А он обнял меня зорким взглядом и продолжал:
— Я не знаю твоих обидчиков, не знаю, чем доняли они тебя, но знаю одно: не было, нет и не будет никогда человека, которого можно было бы только осуждать либо оправдывать. Бывает, и святой на святого обидится… Поэтому надо прощать. Ибо это твое освобождение, твоя самая большая победа. Если даже весь мир против тебя, тебя оберегает сила прощения.
Единица в большом небесном реестре
Мне не оставалось иного, как только слушать и верить. Тогда я еще не знал, что человек этот, преклонных лет, но безо всяких следов времени на лице, говорит не просто так; что мир не раз и не дважды сжимал его железными тисками. И не один мир. Те миры рухнули один за другим, а он сидел здесь, на заветной лавочке, с облатками цвета на раменах, и пчела умиротворенно жужжала в его белой бороде. Ей там было приютно.
…Я не спал почти до утра. Ночь ползла улиткой. Трава в лунном свете застыла, словно отлитая в металле. Моя голова, переполненная думами, отяжелело упала на грудь, но душа рвалась ввысь. Хотелось окунуться в хорошие воспоминания и не упасть при том в бомбовые воронки. И всплыла почему-то строчка моего последнего очерка про опального афганца: "Я — единица в большом небесном реестре". Сказать по правде, разве может так говорить комсомольский вожак, да еще и атеист в придачу?! И как я хочу, чтобы после этого относились ко мне?! Глупость — дар Божий, но не стоит им злоупотреблять. Бисмарк, кажется, сказал.