"Ну что же, простите меня, уважаемые-неуважаемые товарищи! То есть… я прощаю вас!"
Слово "прощаю" для меня тогда еще не было естественным.
Потом я лежал без мыслей, укрытый небом, и звезды, казалось, путались в моих волосах. Заснула вся живая мелкота вокруг. Тишина замохнатилась, сгустилась, и я тоже заснул.
Утром я проснулся от какого-то звука — послышался скрип калитки. Старик шел по двору, неся глиняный кувшин. Увидал меня и поклонился:
— Они не спрятаны. Они на поверхности и в глубине — во мне и в тебе. Равняй себя за природой. Тогда не нарушать ее мудрое равновесие. И будешь стоять под этим невидимым коромыслом твердо и ровно. И душа будет ходить ровно. По вечному своему пути.
— Но ведь все равно надо будет когда-то придти, как та птица, к последней кринице.
— Мы не птицы. Мы люди. Рождаемся с криком. Умираем со стоном. Поэтому жить нам надобно со смехом и в радости, — промолвил и сам улыбнулся.
— Да, если эта жизнь счастливая, — вставил я.
— Улыбка — это не обязательно счастье, — внимательно заглянул мне в глаза. — Иногда это сила.
— То есть, надо принуждать себя быть радостным и счастливым?
— Хитро спрашиваешь, умно. Но для ума лучшим ответчиком будет мудрость сердца. Яне знаю, что такое счастье. Нам оно не завещано. Зато я точно знаю, что жизнь очень добрая. Но эту ее доброту надо распознать и принять как самый большой дар. Чтоб никогда его не потерять. Это добро, которое можно назвать радостью жизни. Дается оно не от рождения. Его создают сознательный выбор и моральная воля. И трудолюбивая душа. Которая повсечасно в работе, в подъеме… Тогда твое бытие наполняется смыслом и целостностью. Тогда каждый твой час — как святое причастие.
Старик говорил кратко и густо, словно бросал отдельные жирные мазки на холст. Странно, в моем эмоциональном воображении они оживали, сливались в чудесную, но неоконченную картину.
— А с чего начинается этот?.. — Я не находил нужное слово.
— Этот труд, — помог старик. Все начинается с внемления.
— С внимания?
— Это не одно и то же. Как не одно любование и любовь, зазноба и суженая… Я говорю о внемлении, которое начинает и венчает всякое дело. Но о внемлении цельном, полноценном. Ко всему, ко всем и к самому себе. О внемлении. которое объединяет внимание и уважение, предупредительность и служение. Внемли всему — и все узришь сам. Все откроется. Извне и изнутри… А если не будешь судить, тогда откроется тебе потаенная красота. Жди, покуда глаза пообвыкнут. Тогда и просветлится голова. А за ней — и зрячее сердце. А оно многого стоит! Больше, чем глаза, и уши, и рассудок. Спросишь сердце — и наустит тебя.
— Когда? — спросил я уныло.
— Когда должно. Жди. Благо приходит за ожиданием.
Старик поднялся, заслонив собой утомленное солнце, садившееся за пруг горы. От зарева его волосы и борода светились, как червленая медь. Тень его легла на мураву, и мне показалось, что и тень эта какая-то светлая.
Я не видел его спящим. Утром его уже не было во дворе. А вечером, когда я возвращался в свою каморку, видел через приоткрытую дверь, как он молится либо читает. А я не читал. Душа не принимала ничего книжного. О газете без отвращения и подумать не мог. Но мне было интересно, что же читает он. И как-то днем я втихаря проник в его горницу. Здесь все было предельно простым: дубовая кровать, заправленная синим солдатским покрывалом; вместо подушки полено, обтянутое рядниной; под кроватью в деревянном корыте насыпью серела соль; две иконы на стене; массивный стул с длинной домотканой рубахой на спинке; в углу, за дощатыми перегородками, яблоки и орехи; пол, как и всюду, глиняный, чисто подметенный; стены оштукатуренные, но в этой смеси было много соломы, которая играла на солнце теплыми золотистыми блестками. Из мебели — один-единственный самодельный ясеневый шкаф, в котором стояли кипы прошитых бумаг. Я не сразу понял, что это книги.
Странные это были книги. Все, до одной, без переплетов, без титульных страниц. Одни только сшитые блоки, пожелтевшие и засаленные, кое-где зачитанные до дыр. Я пролистал несколько. Издания были старые, в основном досоветские — научные пособия, исторические описания, географические карты и записки, философские и теологические трактаты. Была какая-то и беллетристика, но я не узнал авторов. За исключением разве что Сервантеса с его Дон Кихотом. Эта книга лежала отдельно, самая потрепанная и оправленная в тонкую фанеру А все остальное было мне неизвестно. И ничто не подсказывало источник. В каждой книге не доставало семнадцатой страницы. Такую "обезглавленную" библиотеку мне еще не приходилось видеть. И я в замешательстве закрыл дверцу шкафа. Дабы зазря не тревожить это сонное царство.