…Ни свет ни заря поднимались они с дедом, запрягали лошадь и обязательно останавливались за околицей, чтобы, накосив свежей травы, застелить ею дно телеги. С чем можно сравнить ее прохладный запах?
Дедушка любил и умел петь. Правда, песни у него были печальные и длинные. «Спой о Гумере», — просил Гумер, зная, что доставляет ему удовольствие.
Прокашлявшись и обтерев рот тыльной стороной ладони, дед долго смотрит перед собой, как бы вспоминая слова, и начинает тянуть на одной ноте вступительную мелодию — такую долгую и тонкую, что у Гумера невольно бегут мурашки по всему телу и щекотно становится в носу.
Но мелодия неожиданно обрывается, и чем длиннее пауза, тем значительнее звучат после нее слова о бедности и богатстве, о правде и кривде, о борьбе, в которую вступает народный герой Гумер за счастье простых людей, о смертельной схватке с баями на глухой лесной поляне…
Столько раз он слышал эту песню, что до сих пор и слова, и мелодия помнятся: разбуди кто и заставь спеть, спел бы, кабы голос дедушкин был. Но если что от него и взял, то, наверное, привычку мало спать и рано вставать, да еще любовь к старинным песням, которые сегодня даже в филармонии не исполняются — только здесь, в родных местах, и услышишь. И то пока старики да старухи певуньи живы. Мало их совсем осталось. Жаль, уйдут вместе с песнями, а в них ведь живая душа народа…
В последний свой приезд в деревню Гумер заглянул в клуб: гремел магнитофон, парни и девушки танцевали, как в городе, отдельно друг от друга, под Леонтьева и Пугачеву, а пол заляпан грязью с четырех дорог, которыми сходилась сюда, в клуб, молодежь из всех окрестных деревень… Постоял он тогда у стены, поглядел-послушал и ушел восвояси: и в городе всего этого хватало — та же музыка, те же танцы. Нет, не осуждал он никого: другое время — другие песни. И ничего поделать уже нельзя, да и надо ли? Новая жизнь перемалывала в своих жерновах старую деревню, только то ли жернова эти с большим припуском, то ли деревня слишком крепкий орешек: и музыка наисовременнейшая, и танцы на городской манер, и джинсы на парнях с западными нашлепками на крутых сельских задах, а дух в клубе — прежний, как и в пору его, Гумера, отрочества. Хотя, пожалуй, тогда почище здесь было: грязь с сапог у входа счищали старательнее. И комсомольские значки носили почти все — не стеснялись, как сейчас…
Тогда — теперь…
Странно, как разделилось время вдруг на два таких разных пласта, словно пролегла между ними еще одна, совсем другая, ему не принадлежащая жизнь.
Он говорил «тогда» — и перед глазами вставал какой-то другой мир — яркий, объемный, радостный, и видел он себя то мальчишкой на дребезжащей телеге в ворохе душистых трав, слушающим бесконечную песню деда, то подростком, вокруг которого враждебная толпа сверстников: еще бы, отказался вступать в комсомол вместе со всеми.
Подумаешь, чистенький какой! Возмутило его, видите ли, что хотят принимать и двоечников, и нарушителей дисциплины, и откровенных лентяев. А для чего тогда комсомол нужен? Вот примут и будут воспитывать.
Дорого обошелся ему тогда наивный бунт — не раз и не два пришлось потом объяснять, что, почему и как, немало выслушать упрекающих и обвиняющих слов от взрослых людей и обидных синяков и шишек от тех, кто, нацепив комсомольский значок раньше его, отличника, продолжал получать двойки и обманывать с прежней лихостью…
Он говорил «тогда!» — и вспоминал тихую, безветренную зиму, сугробы, похожие на огромные взбитые пуховые подушки, и то, как они, группа участников районного смотра художественной самодеятельности, возвращались из города, где побывал в первый раз, сцену клуба, на которой он, запасной баянист, вдруг оказался в центре внимания — пришлось аккомпанировать всем, кто пел и танцевал… И ночную дорогу, по которой они возвращались веселой гурьбой, радостные от выпавшего на их долю успеха, снежинки на ресницах Зифы, ее тихий, ласковый смех…
Счастливые, беспечные, незабываемые времена…
Эта красивая капризная девушка поломала все его планы. Он и учиться поступил в медицинское училище из-за нее — только бы не расставаться, всегда быть рядом. Ему нравилось подчиняться ей, даже ревность ее отзывалась в сердце благодарностью.
— О чем вы говорили на перемене с Гульчачак? — спрашивала она, забавно хмурясь.
— Когда? — удивлялся он.
— Да на большой перемене! — сердилась Зифа.
— А-а… — тянул он, вспоминая. — Да ни о чем. Просто так.
— Не ври! — вспыхивала она, и в эту секунду была красива, как никогда. — Я же видела!
— Об учебных делах толковали. Понимаешь, ей математика плохо дается, вот и…