Окно на втором этаже желто светилось в ночи.
Гумер быстро вошел в подъезд, бегом поднялся по лестнице и нажал на кнопку звонка. Теперь уже поздно что-то делать — ключ в замке щелкнул, и он едва не ослеп от брызнувшего в лицо света.
— Ты?! — Зифа испуганно отступила от порога.
Он молча протянул к ней руки, ткнулся лицом в ее шелковистые пахучие волосы…
Потом она говорила ему, что он стоял так долго.
Он не помнил.
Он помнил только то, как открылась дверь.
Наверное, потому, что это было главное.
И еще, возможно, потому, что это не принесло им счастья.
Он приходил сюда, когда ему было плохо. Так же бесшумно и стремительно открывалась дверь, яркий свет ударял в лицо… Он жмурился, на мгновение замерев на пороге, и молча проходил в комнату, в чужое, ставшее таким привычным тепло, и мучительно искал слова, чтобы разрушить, развеять, уничтожить поселившуюся здесь тревожную тишину. И еще он избегал встречаться глазами со страдающими, виноватыми, молящими глазами Зифы, каждый раз боясь сорваться и высказать ей все, что виделось за ее покорностью. Она это тоже чувствовала и тоже старалась обходиться без слов. Даже близость не приносила им облегчения: он долго не мог заснуть, вслушиваясь в ее тихое дыхание, и глушил в себе обиду, которая накатывалась в эти минуты с особой силой — и за себя, и за нее, и за все, что могло быть и не случилось. И тогда она уже не казалась ни красивой, ни доброй, ни нужной — никакой. Просто рядом лежала женщина, как могла бы лежать другая, если без нее никак уж нельзя обойтись, и вот сейчас он встанет, оденется и уйдет, и забудет, что было.
Зифа тоже не спала, все понимая и давясь невыливающимися слезами, опустошенная и раздавленная своим горьким счастьем, за которое она уже заплатила многим, и готова была платить дальше, только бы он не ушел.
Только бы не ушел, говорила она себе каждый раз, когда он уходил, исчезая порой на две-три недели. Только бы он не ушел, молила она, когда он приходил, молчаливый и неласковый, но требовательный к ласкам, словно в ее исступленной, безоглядной отдаче и искал ответа на терзающие его вопросы.
— Ты меня любишь? — спрашивала она в первые дни.
— Да, — отвечал он таким безжизненным голосом, что у нее перехватывало дыхание.
— Ты меня не любишь, — говорила она спустя день или два, больше утверждая, чем спрашивая, и знала почти наверняка, что он или промолчит, или скажет двусмысленное «нет».
— Нет, — произносил он после недолгого молчания.
— Что — нет? — подбиралась она к нему с другой стороны.
Он пожимал плечами.
Она пыталась рассказать о прежней жизни, как-то объяснить тогдашний свой шаг. Одна встреча, случайная в общем-то, — и туман, ослепление, безумие. Обо всем забыла, от всего отказалась. И такое же пробуждение — открыла словно глаза и увидела вокруг себя пустыню. Выжженную. Черную… Имени Сабира не упоминала, да Гумер и не интересовался. Слушал, смотря в сторону, и молчал.
Иногда она взрывалась, все нутро ее бунтовало против этого одиночества вдвоем, и она становилась прежней Зифой — гордой, сильной, независимой. И тогда она говорила: «Уходи! Навсегда!» — и он уходил навсегда, чтобы вернуться через несколько дней. Открывалась дверь, и все начиналось сначала…
…Когда Гумер поднял голову и разжал залепленные снегом глаза, он понял, что заблудился. Кругом была только метель — темное, колючее, шелестящее снежное варево. Ни огонька — ни впереди, ни сзади. Ноги уже отказывались идти.
Он постоял несколько мгновений растерянно, не зная, что делать, и шагнул, куда толкнул его порыв ветра.
Скоро он различил в отдалении какой-то темный силуэт и направился к нему.
Это был стог.
Он обошел его со всех сторон, нашел у самого подножья удобную ложбинку и лег в нее. Потом стал зарываться глубже.
Как же он замерз и как устал!
Сено пахло летом и солнцем, а где-то совсем близко метель, упустившая его, неистово кружилась вокруг стога, пытаясь дотянуться до Гумера шершавым языком…
— Ямиля! — голос Гумера, усиленный многократно, гремит по всему цеху.
Худенькая девушка в большой каске, сваливающейся на лоб, испуганно бежит к переговорному пульту и снимает трубку: