— Знал бы, не падал! — мрачно пошутил Абдрашитов и пошел звонить Сафарову. Тот распорядился чинить, поскольку запасных редукторов на складе больше не было.
— А агрегат запускай, готовь ко второй смене! — добавил он.
— Туда-сюда! Что мы — двужильные, да? — возмутился Абдрашитов. — Я свою смену уже отработал, пусть Ямиля потрудится.
Но Сафаров его горячие слова пропустил мимо ушей:
— Делай, как сказано!
Гумер как ушел отсюда, так и не появлялся. Твердо решив больше ни во что не вмешиваться, он позвонил в приемную генерального директора, чтобы отменить свою просьбу о приеме. Однако секретарша сухо ответила, что тому не только уже доложили о нем, но и о том, что произошло в цехе. Так что пусть он, Гумер, сидит на месте и ждет звонка.
— А что произошло в цехе? — удивился он. — И кто доложил?
Секретарша только фыркнула в ответ и положила трубку.
С генеральным директором ему встречаться еще не приходилось — видел, конечно, на собраниях, слушал его выступления, но как и многие — только из зала. Говорили о нем разное: мол, и суров-то, и резок, что положение его в последние годы пошатнулось — не очень ладит с местными властями, а наверху, в области, лишился надежной поддержки.
Ходили слухи и о том, что собираются его менять, называли даже кандидатуру секретаря горкома партии по промышленности, который был частым гостем в объединении. Как бы там ни было, а неурядицы в подразделениях объединения, и в первую очередь на их фабрике, давали основания для подобных разговоров. Уже давно объединение не хвалили ни в печати, ни в докладах районных руководителей, а из области часто наезжали комиссии.
Словом, было о чем подумать Гумеру в ожидании звонка из приемной генерального директора. Утром, движимый уверенностью в своей правоте, он бестрепетно поднялся на второй этаж заводоуправления и сидел потом в приемной, завороженно глядя на высокие дубовые двери кабинета. И знал, как и что должен сказать, невзирая на настроение руководителя, который, несомненно, был в курсе затеваемого Сафаровым эксперимента. Но теперь все продуманные ночью, не раз взвешенные слова уже не казались столь убедительными. Что, собственно, мог противопоставить он идее Сафарова? Свои ощущения или предчувствия? То, что слышалось ему в гуле барабана? Говорить директору, проработавшему здесь полтора десятка лет, что оборудование устарело, работает на износ, что необходима модернизация? Или о том, что нельзя наращивать производительность агрегатов за счет сокращения сроков профилактического ремонта? Что есть такие понятия, как износ металла, сопротивление материала, амортизация и тому подобное, известное тому, как дважды два? А как объяснить, что деятельность главного инженера фабрики порочна в самой своей основе, поскольку преследует вовсе не интересы производства и работающих на нем людей, а всего лишь — собственную корысть?
Нет, не был столь наивным Гумер, чтобы не понимать, какой может быть реакция генерального директора, обладающего всей информацией о всех службах огромного предприятия. И как бы ни был он, директор, озабочен своими личными неприятностями, ежели они у него, действительно, есть, не мог он положиться лишь на нахрапистость и удачливость Сафарова. «Ну, не сумасшедший же он, в конце концов, чтобы не видеть, не понимать того, что увидели и поняли не только я, но и главный механик, и старые инженеры, и Ямиля, и еще многие люди, которые сейчас почему-то отмалчиваются. Ведь, уверен, и Абдрашитов, хотя и оказался правой рукой Сафарова, тоже не в восторге от его идеи — у него же в глазах написано, что боится. Боится и делает. А чего, спрашивается, боится? Почему, когда я ему не дал запустить агрегат, решил вдруг оттеснить меня, изловчиться как-то, чтобы добиться своего?
Угодить Сафарову? Досадить мне? Абсурд! Не такой он человек, чтобы идти напролом. Не стал бы я драться с ним из-за этого, не стал, и он прекрасно понимал, что ни час, ни день, ни неделя в таком важном деле большой роли не играют, что у Сафарова, директора фабрики, даже начальника цеха есть возможность изолировать меня, просто отодвинуть в сторону, как сделали это с Ямилей… А упал, поранил голову — и как отрезвел — сначала ругался, потом шутил и смеялся, будто виноватым себя чувствовал передо мной…»