Рядом с ней остановилась другая женщина, много помоложе, даже, пожалуй, молодая, но очень уж грязная. Даже не очень худая. Может быть, продавщица в хлебном магазине? Такие не худеют...
- Ты чего смотришь-то? -спросила она старушку. Та охотно откликнулась:
- Какая красота! Не правда ли?
- Жопа, - громко сказала женщина и пошла своей дорогой.
Старушка метнулась в сторону, часть супа, должно быть, выплеснулась из судка в кошелку Она заахала, пытаясь поправить беду, поставила судок прямо на снег, вылила в него из кошелки какую-то жидкость, всплеснула руками, поправила платок и, робко озираясь на закат, затрусила вдоль по улице.
"...Вот такие-то старушки и защищают Ленинград", - думал Костя, идя своим путем. Он шел по мосту, и справа от него пламенело розовое небо, того чистого химического оттенка, который так возмущает в искусстве и так трогает в природе. Слева, в февральской синеве, настороженно повис тонкий полумесяц. Его словно ударило все это. Какая красота! Молодец, старушка. Оборванная, голодная, немытая - а видит красоту. А он - слеп.
Когда же он ослеп? Должно быть, с самого начала. Сразу, как началась война. Или потом, на фронте, когда прочел в газете страшные слова: "житомирское направление..."
Да, после того он ослеп. Но в этот день он еще видел, и то, что он видел, было страшно. Черный, ощеренный, вооруженный до зубов лес и красная ракета, кровавой улыбкой осветившая небо...
Фронт, война... Как это быстро прошло. Он не успел почувствовать, что воюет. Да разве он воевал? Подвешивал бомбы, протирал ветошью стволы... Он и оглянуться не успел, как его ранило.
- Осколок разбил кость, разорвал ткани, прекратил жизнь сосудов. В девяноста девяти случаев из ста такую руку ампутируют. Один случай из ста остается. Принял решение - сохранить руку.
Это сказал хирург у операционного стола. Принял решение и сохранил руку. Вот она - болтается сбоку, как лишняя. Врачи говорили, что подвижность со временем восстановится: массаж, гимнастика... Сиракузы. Это у Достоевского врач посылал чахоточного мальчика в Сиракузы, а у того башмаков не было...
Впрочем, какое это теперь имеет значение? Все представления сместились. Все, что было важно, выцвело, отодвинулось. Вперед вышли совсем простые, изначальные вещи.
Хлеб, жизнь, близкие... Родина.
* * *
Обледеневший, горбатый мост остался позади. Но что-то случилось с ногами. Он не чувствовал больше общения со своими ногами и испугался: не дойду. Он вынул пакетик с хлебом и понюхал. Сейчас или на обратном пути? И не успел решить, как уже съел хлеб, грубо, по-дурацки, весь сразу. Не успел разжевать как следует. Ох, глупо! Надо было разделить на крошки и каждую есть отдельно, долго-долго. А теперь все кончено: нету хлеба.
...Да, о чем это он думал? О самых простых, изначальных вещах. О том, что с войной все стало на свои места. Грозно - но просто. Сомнений не было. Вот когда они наконец соединились - справедливость и верность!
Даже Юра это понял. Он, который всю жизнь во всем сомневался.
...Юра зашел попрощаться перед отъездом на фронт, в самые первые дни. Щеголеватый, подтянутый, тонкий в поясе, пилотка лихо надвинута на правую бровь, глаза темные, серьезные.
- Эким ты франтом, - сказал Костя.
- Не без того.
Юра еще туже обтянул спереди и собрал торчащими складками сзади новую, жесткую гимнастерку.
- Пилотка-то! Смерть девкам.
- Пилотка, как известно, должна делить правую бровь в ангармоническом отношении.
- Ну-ну. Выпьем, что ли, на прощанье?
Костя порылся в шкафу и извлек на свет божий запыленную бутылку. Вишневая. Откуда? Кажется, в позапрошлом году тетя Роза принесла, когда он болен был.
- Ликерчик, товарищ Плюшкин?
- Козявки и всякая дрянь напичкались было туда, но я весь сор повынул и теперь вот чистенькая, я вам налью рюмочку.
- Ишь ты, как шпарит. Прямо по Гоголю? Еще не забыл?
- Никогда не забуду.
Костя налил две рюмки и включил радио. Играли "Интернационал". И потому, как Юра выпрямился, подтянулся, еще больше постройнел, Костя понял, что Юра - с ним.
- За это? - спросил Костя глазами. И Юра ответил, тоже глазами:
- За это.
* * *
Путь еще далекий, надо держаться.
Костя шел и держался за веревку саней. С санями было легче, казалось, что он - не один. Их приходилось подтягивать, подбадривать, поправлять, когда полозья съезжали вбок. Кажется, минутами он даже разговаривал с ними. Ветер усилился и больно, сбоку, сек лицо обледеневшим снегом.
Впереди, довольно далеко, шел человек, плохо видный между сугробами. Он шел как-то странно, непрямо, сбивчиво и мало подвигался вперед. Костя почти догнал его, когда увидел, что человек не идет, а кружится, ходит кругами. Он петлял по снегу, как заводной, и круги становились все меньше и меньше. Покрутившись на одном месте, человек стал на колени и лег.
Костя подошел. Человек лежал ничком на снегу и не шевелился. Костя повернул его набок и увидел стеклянные, оскаленные глаза. Человек был мертв.
Кто знает, может быть, он был уже мертвый, когда шел и петлял - по инерции. Это бывает. Человек умер, а ноги идут.
Следовало что-то сделать для мертвеца, кликнуть, что ли, милиционера, но где они все, милиционеры? Может быть, тоже умерли? На улице - ни души.
Костя подхватил мертвого под мышки - правая рука плохо помогала - и стал для чего-то оттаскивать к стене. Тут он усадил его, прислонив спиной к мерзлому камню. Шапка сползла на лицо - он ее поправил.
- Уютно ли тебе? Прости меня, братец. Ничего больше не мог для тебя сделать.
И Костя пошел дальше.
Дороге этой, кажется, не будет конца. А идти надо. Остановишься смерть. Ляжешь в снег - смерть.
Но вот человеческие голоса. Идут двое, разговаривают. Сладкой обыденностью пахнет людская речь. Костя прислушался. Говорил степенный, пожилой, видно - рабочий:
- Был дом - и нет дома. Гитлер что сделал.
...Ничего, слабость прошла. Можно опять идти.
* * *
Теперь уже совсем близко.
Здесь был каток, где он в первый раз увидел Рору. Каток тогда был обнесен деревянным забором. Забор сожгли. На пустыре свистит ветер...
Первая встреча с Ророй.
Это было зимой, два года назад, когда он, молодой, сильный, сытый и сам того не замечавший, пришел на каток. Он только что сдал (блестяще) предпоследнюю в жизни сессию и был рад, рад!
Ветер и движение. Над катком приплясывали разноцветные лампочки. Духовая и глупая музыка летела надо льдом. Костя любил духовую музыку, хотя знал, что это - не высший сорт.
Залихватски раскатываясь, он нечаянно толкнул какую-то девушку. Она упала. Он нагнулся и не сразу ее разглядел. Какой-то хаос из длинных ног, локтей, коньков, торчащей юбочки с меховой опушкой... И среди хаоса - лицо. Брови, поднятые к вискам, и на крупных, бледноватых губах нерешительная гримаска: то ли ей больно, то ли сейчас улыбнется.
- Простите, ради бога! - Он подхватил ее и поставил на лед. Она улыбнулась.
Ух, каким счастьем опахнула его эта улыбка! Он молчал, дурак дураком, и лупил на нее глаза. Она стояла на своих длинных, стройных, параллельных ногах, поправляя вязаную шапочку.
- Боюсь, что я вас ушиб. Не очень больно?
- Ничего, будем знакомы, - сказала она, подавая руку, - Рора.
Он проводил ее домой. Нога у нее все-таки немного болела. Он узнал про нее все. Студентка строительного института, будущий архитектор. Немного художница - это уж для себя. Таланта нет.
Любит кататься на коньках. Часто бывает на этом катке. Он тоже? Это приятно. Будем встречаться.
"Рора", оказывается, уменьшительное от "Аврора".
- Умные родители назвали ребенка крейсером.
Она немного картавила: крейсер... И в ответ на каждое воркующее "р" у него падало сердце. Кто это говорил с ним из прошлого? Нет, не надо.