Выбрать главу

- По арыкам пошли, Николай Прокофьевич? - спросил Костя.

- На этот раз не по арыкам. Кривая Пеано имеет к нашему разговору прямое отношение!

- А именно?

- Видите ли, до революции была черта оседлости. Заметьте - черта, кривая. Это была обычная, честная кривая. По одну сторону от нее евреям можно было жить, по другую - нельзя. Теперь у нас тоже есть черта оседлости. Только это - не обычная кривая, а кривая Пеано. Она проходит через каждую точку территории. И ни в одной точке не ясно - можно там жить или нельзя?

* * *

Божья коровка, из небольших, ползла вверх по травинке перед самым его носом. Травинка гнулась. Дойдя до конца, божья коровка каждый раз падала на землю лапками вверх, некоторое время барахталась и снова начинала свое восхождение.

Костя взял ее, посадил на палец и подул ей в крылышки. Она затрепыхалась, выпустила из-под желтого панциря черные слюдяные занавесочки и улетела.

Если смотреть так близко, олений мох-ягель кажется лесом. Каждый стволик - крохотная березка, покрытая инеем. Спичка, которую он бросил, закуривая, лежала в этом лесу, как бревно.

...Маленький мир со своими происшествиями, со своим маленьким, медленным временем. Божьей коровке тоже, верно, казалось, что она занята делом. Когда она ползла вверх и падала, происходили события и текло ее собственное, божье-коровское время.

Давно же он не был в лесу, не видел этой сухой, теплой, колючей земли с пепельной подкладкой. Бесплодная, прелестная северная земля. Он осторожно поцеловал ее и оглянулся - не видит ли Юра?

...На пляже было пусто - ни души на всей дуге, сколько видит глаз. Ноги тонули в сухом, податливом, сероватом песке. В песке было много палочек, сухих черноватых водорослей, и все это пахло морем. Подумаешь, море: мелкое, ручное, смиренное, а пахнет... Они разделись.

- Постой, Юра, что это у тебя? Ты был ранен?

- Ну да. А что?

- Почему ты мне не говорил никогда?

- А чего говорить? Подумаешь, заслуга какая! Не повезло, стукнуло. Это не заслуга, а вина.

- Глуповато.

- Почему? Ранен - виноват. Заболел - виноват, так тебе, сукиному сыну, и надо. Попал в тюрьму - виноват. Умер - трижды виноват.

- Это какая-то ересь, да еще книжная.

- Есть отчасти. Мы ведь до того сформированы книгами, что иногда трудно разобрать, где мы, где они...

"Был ранен, а мне не сказал, - думал Костя, - как же я теперь спрошу его, что с ним?"

Они долго шли в море - по колени, по бедра, по пояс - и наконец вошли в теплую, светлую, сладкую воду. Юра плыл сильным, щегольским кролем, Костя спокойным брассом, рассекая воду перед лицом горизонтально сложенной лопаточкой рук. Ему было жаль погружать голову, он оставил глаза над водой, и перед ними было все море - атласное, полосатое, теперь уже вечерне-сиреневое. Море на уровне глаз. Он видел и словно дышал глазами. Видел дымки черноватых туч над серьезным оранжевым краем неба, и лиловую голубизну вверху, и спящую чайку, строго белевшую на валуне, - видел и не мог надышаться.

Заплыли далеко. Юра вынул из воды мокрую кудрявую голову и лег на спину. Костя лег рядом и спросил:

- Хорошо?

- Очень, - неожиданно просто ответил Юра. ...Юра, говорящий просто! Бедный, с ним действительно нехорошо...

К станции они выходили уже ночью и сбились с пути. Днем все это выглядело иначе. А ночь была светлая, развернутая, теплая, с поющими комарами. Облака в небе - жидкие, как болтаная простокваша, и между ними кое-где бледные звезды. Они шли по шоссе, остро шуршащему галькой. Вдруг Юра остановился:

- Смотри, что это?

Впереди загадочно зажигались и гасли попеременно два красных глаза. Гас один, зажигался другой.

- Переезд, - объяснил Костя. - Предупреждающие огни. Поезд идет. Обождем.

Постояли.

- Костя, - сказал Юра странным голосом и оборвал.

- Что? Говори!

- Нет, это так...

- Не ври. Ты что-то хотел мне сказать.

- Ничего особенного. Просто я вспомнил... одного человека. Он, когда говорит, тоже открывает - то один глаз, то другой...

- С этим человеком что-то связано? Говори. Не тяни душу.

- Не сейчас. Еще не сейчас. После когда-нибудь я тебе все скажу. Обещаю. А пока что - не приставай. Можешь ты наконец не приставать ко мне?

- Не ори. Припадочный. Разумеется, я приставать не буду. Когда я к тебе приставал?

- Всю жизнь.

Мимо, истошно крича, пронесся поезд с горьким дымом и искрами из трубы. Красные огни погасли.

Домой приехали поздно.

Костя поднялся по лестнице и хотел открыть дверь своим ключом, но не успел. Ему открыла Ольга Федоровна и сразу громко заплакала.

- Ольга Федоровна, что случилось? Ради бога... Надюша?

Ольга Федоровна подняла черный шелковый подол, громко высморкалась и рыдая сказала:

- Константин Исаакович, у вас сын родился.

Спустя десять минут, после всех ахов, охов и расспросов, он позвонил Юре.

- Юра! Какая новость! У меня сын родился!

- Тоже - новость. Давно знаю и поздравляю. Только что хотел тебе звонить.

- Откуда ты знаешь?

- От Лили, конечно. Она же и отвезла Надю в больницу.

И вот они сидели за столом и пили за нового человека, маленького, загадочного, про которого только и известно, что он - мужчина. Наташа не спала, и ей дали самую капельку, с чаем. Все говорили о сыне. Как это непривычно звучало: сын! Косте было стыдно, но он гордился. И тем, что мальчик, и весом, и ростом.

- Леонилла Илларионовна, а средний рост какой?

- Пятьдесят. А ваш - пятьдесят семь! Гренадер! Она была весела, в ударе.

- Исключительно правильные роды. Молодец Надя! Очень интенсивная родовая деятельность. Когда отошли воды...

Костя смотрел ей в рот, слушал. И он когда-то считал эту женщину неприятной! Вот дурак!

Тут раздался тонкий, словно ненастоящий, голосок с кровати.

- А как вы назовете мальчика? - спросила Наташа. Костя поднял рюмку и поглядел Юре в глаза:

- А ты как думаешь? Как мы его назовем?

- Не знаю.

- Юрой, конечно! - заорал Костя. - И будут у нас два Юры: большой и маленький.

- Не надо, - вдруг сказал Юра.

- Ты с ума сошел. У нас с Надюшей давно решено: если мальчик, то Юра.

- Черт с тобой. Называй, как хочешь.

Только прощаясь с Костей под утро, Юра сжал ему руку и сказал:

- Спасибо, друг.

* * *

Странно быть отцом.

Особенно таким - теоретическим - отцом, который и сына-то своего ни разу не видел.

Всю эту неделю, пока Надя не выписалась из больницы, он провел как-то суматошно. Непрерывно звонил телефон, поздравляли. Как будто весь город радовался, что у него сын. Механически он отвечал на единственный вопрос, на который мог ответить:

- Четыре. Пятьдесят семь.

- У, богатырь! - говорили ему. А он гордился.

В вестибюле родильного дома он каждый день с удовлетворением читал замечательную строчку: "Левина Н. Мальчик. 4 кг 57 см".

Он приносил цветы. Много цветов. Целые вороха пионов - малиновых, белых, розовых, пахнущих лимоном, с каплями воды на холодных лепестках.

Надюша писала коротко: "Дорогой Костя! Чувствую себя хорошо. Спасибо за цветы. Из еды ничего не надо. Мальчик тоже здоров. Крепко целую. Н.".

Он вертел в руках записку, ища в ней чего-то нового. Снова перечитывал список. Ему казалось, что все с завистью читают именно его строчку: Мальчик. Четыре. Пятьдесят семь. Его сын и в самом деле был в списке самым высоким! Но не самым толстым... Была, оказывается, чудо-девочка: четыре восемьсот... Костя невзлюбил эту девочку. Презирая себя, он сказал какой-то бабушке, тоже внимательно изучавшей список:

- Не в весе счастье.

У нее-то были двойняшки, две девочки, кило восемьсот и два сто... И рост самый жалкий: по сорок семь сантиметров!

А дома все было кувырком. Люди, люди... Пришла Анна Игнатьевна, принесла ворох пеленок, оставшихся от внука, который ходил уже в штанах, как взрослый.

- Берите, Костя! Пеленок никогда не может быть слишком много.