Выбрать главу

— Мое милое дитя! — промолвила мать. — В недобрый час ты полюбила! Господи! Пошел, едва простился — когда это бывало!

Глядела вслед за отцом и плакала; а он все дальше да дальше, а там за гору зашел; только еще слышалось, как погонял: ге-еее-ей!

Мы еще стояли, прислушивались, как бы ждали, что вернется, поцелует нас, разжалобится над нашим горем, хотя и знали, что этому не бывать, как цвету в поле зимою.

— Пойдем, дети. Видно, горю не пособить.

— Я хочу Якова видеть, мама!

— Ох, дитя мое! Разве не слыхала, что отец сказал?

— Слыхала.

Она не плакала, шла молча и на все, что ей мать ни говорила, как ни упрашивала, как ни ласкала, — одно твердила: «Я хочу Якова видеть!»

— Когда так, — говорит мать, — лучше сама пойду и обо всем разведаю.

— На что мне обещания да ожидания! Не запрещайте мне, мама. Я несчастная! Я на все пойду…

Мать видит, что ничего не поделаешь, собралась вместе с нами в Любчики, не теряя время. Шли мы. Мне и матери было тяжко; а Катрю обняла какая-то безумная радость — все она припоминала, говорила, не умолкая. Вспоминала, как мы были на свадьбе в Любчиках, всех знакомых девушек любчевских и парубков, все наши шутки и выдумки, точно она была где-то в тесной темнице, да теперь освободилась и опять перед нею веселое житье, и забегает она уж вперед его мыслями приятными. Мы зашли прежде к своей родственнице. Нам обрадовались, принимают, расспрашивают. Все у них в хате, как и прежде было, — тихо да мирно. Муж ее приветливый, она сама веселая. Мы застали его над работой. Словно они лето провели, хорошей зимы ждали. Здоровенный серый кот мурлыкал, жмуря глаза против солнца: видать, и ему хорошо жилось на свете. Высокорогие волы смотрят сквозь загороды важно во двор; белые гуси спешат с горы к воде, а пегие уточки, крякая, пробираются через садик во двор. Во дворе куры везде разбрелись, гребут ножками, присматриваются к земле; гордые петухи, точно хваты уличные, расхаживают. Куда ни заглянешь — везде полно всего, все движется, копошится. Сад уж без листьев, но и там не пусто: выветриваются полотна, разостланные по земле; развешаны нитки на деревьях; сушатся на солнце груши, яблоки; в огороде на грядках желтеют огурцы, оставленные на семена; лежат, как бочонки, тыквы…

Мать стала прощаться, видит, что Катря давно уж стоит у дверей; а родня просит: «Побудьте у нас; что же так как огня пришли выпросить».

— Мне бы хотелось еще Чайчиху проведать, — говорит ей мать.

— Да ее дома нету.

— Где ж она?

— А еще намедни поехала в Хмелинцы к сыну.

— А сын зачем там?

— Кто его знает: он давно уж где-то шатается… наши люди видели его в последний раз в Хмелинцах — так вот и старухе, бедной, надо туда ж волочить ноги, — ведь они сами родом из Хмелинцев, у них там какая-то и родня есть.

Вот что мы услышали.

После того и хата белая, и хозяева милые нам стали тяжки. Слушаем, как они рассказывают, хвалятся житьем своим и людьми, да кто не знает, каково слушать легкие речи о чужом счастье в тяжелый, горький час? То же, что слушать невольнику, что хорошо на воле жить.

Пошли мы домой. Катря повернула к Чайченковой хате, — склонилась на плетень и поглядела в пустой тихий двор, а сама как белый платок.

— Завтра я опять приду, — проговорила тихонько. Только мы отошли немного от села, перекрестной дорогой идет человек при возах. Тотчас мы узнали Михайла Иваненка. Как его не узнать? Волосы у него как лен, когда выгорят от солнца, а сам обветренный, загорелый, а усы, как кто развел известки да мазнул по губам. Высокого росту, сухощавый, бодрый; глаза все раскрывает, словно дивится чему-нибудь. Этот Иваненко не в меру любил ярмарки, купил-продал — вот вся его жизнь! Еще только засевал ниву и уж подумывал: соберу, даст бог, — свезу на ярмарку! Несчастье — вол издохнет — нечего делать. Хоть будет чем поярмарковать! Вчастую, бывало, и проторгуется — не унывает. «Что ж, — говорит, — конь о четырех ногах, да спотыкается; а торговля не стоит; не то товар, что лежит, а то, что бежит».