Выбрать главу

— Что ж он, о детях своих, по крайности, беспокоится?

— Кто, он? Вряд ли знает, что дитя больное; он никогда, я думаю, и не взглянет на него.

— Не отрекайтесь от крови своей, родная, — просит матушка, — не чуждайтесь своей утехи!

— Я также не без своего ума в голове! — ответила на это Филипиха.

— Пойду хоть я проведаю Марусю, — говорю я матушке.

— Иди, дочка.

Прихожу, она одна в хате сидит на лавке, качает больное дитя.

— Здравствуй, мое серденько! — бросилась к ней.

— Здравствуй! Спасибо тебе, милая сестрица, — проведала меня.

— А что твоя говорушечка?

Она глянула на ребенка:

— Все плачет, бедная.

— Была у нас твоя мать, сестрица.

— Что ж она? Как поживает?

— Что-то на тебя разгневалась: сказала, не пойду больше в Любчики.

— Как жаль, боже мой! — промолвила Маруся.

Я уж больше об этом не стала и говорить.

Зашел у нас разговор про старинку, вспомнили прежнее, даже и детские наши годы и прежнее девичье беспечальное время.

Вот уж и вечер, а муж ее не приходит. И ночь наступила уж — а он не приходит. Она ждет спокойно, терпеливо… шелохнет где-нибудь — она наклонится в ту сторону, как что потянет ее туда. Опять все утихнет — нет никого. Она даже не вздохнет и снова ожидает. Я и ушла, не видавши его, — не воротился, а уж ласточки начали перекликаться.

— Скажи моей матушке, что я приду к ней, как только ребенку будет полегче, — просила меня Маруся, прощаясь.

Через несколько дней вдруг заболела вдова. Мы к ней, позвали всех знахарок и лекарок — да никто не угадает хворости. «Ничего не болит», — говорит; а сама все слабей и слабей становилась, пока совсем изнемогла, тогда уже слегла в постель. Лежала она суровая, мрачная. Маруся приехала с дитятею к ней; дитя еще не совсем оправилось, все еще кашляло. Памятно мне то время — ночью не спим все, тихо по селу, только собаки порой залают и начнут выть. Закричит дитя — Маруся, наклонясь, покачает люльку, а Филипиха блестящими очами всматривается, глядит на мать, на дитя. Она не спала все ночи, ни на волос.

Глядела все мрачней да суровей, пока стала меняться в лице; уж как Маруся ни угождала ей, ни припадала к ней — мать ни разу не обласкала ее, не глянула нежно на дитя свое. Когда, бывало, Маруся, ласкаясь к ней, спросит: «Матушка! О чем печалитесь? Вы не заботитесь о своем здоровье?» — она все слова принимает холодно. И последняя ее речь была: «Лучше, говорит, обиженному умереть, нежели с обидой на свете жить — мучиться». И умерла.

XVIII

Многое вокруг нас изменилось, перебывало меж людьми. Сколько в селе поженилось, сколько замуж повыходило! Сколько радостей и сколько печалей изведано. А мы как на острове живем, в стороне людей, — видим только, как радости проскользнули, как печали утихли, — как одно за другим шло новое у людей; мы же все со своею старою кручиною, как нищий с сумой, не разлучаемся. Отец все больше ходил то в Крым, то на Дон — размыкать кручину свою. Воротится, бывало, глядит, точно орел степной, сивый, что сто лет по могилам сиживал; мать становилась все слабее. От Катри вести редкие. Пишут монахини, что жива, здорова, молится за свои и родительские грехи, пришлите ей того, другого. Мать шлет и печеного и вареного, о чем только попросят.

У Маруси не веселее в хате. Чайченко под забором подле корчмы часто день и ночь проводит. Без дела в шинке как сидеть? — шинкарь ревнив и возьмет себе на ум. «Ну, давай водки!» — и пьет с разными оборванцами, что все свое имущество переносили проклятому Гершку.

А у хмельного, вестимо, разум не тот: посмотрел, может, чересчур пристально на шинкарочку, вырвалось слово лишнее в разговоре с нею, — кто-то любопытный и подхвати да расславь по селу, — вот и пошли пересуды. Стали молодицы приставать тогда к Марусе с расспросами да жалостями, а старушки с советами: поверь да поверь моей старости, и мой таков был, да помогли добрые люди — отшептали; на то наука! Только Маруся на все расспросы и советы одно знай говорит: «Он для меня добр, может, людям показалось так». И советницы и жалобницы, обидевшись, не стали ходить к Марусе: пусть ее терпит. И проведать никто не проведает. Мы с матушкой частенько идем, бывало, к ней — старушка как посмотрит на Марусю, на ее дитя, как поплачет над ними, то будто ей легче станет, подумав, что и Катря так бы страдала.

Один раз иду я к Марусе тропинкою через огород — это было в праздник, подхожу к хате, слышу звонкий хохот: что это у нее за гости веселые? Вхожу. За столом сидит Маруся, Чайченко и гости — молодица и человек. Что за красавица эта молодица. Я ее тотчас же узнала, хоть никогда не видала прежде. Волосы из-под очинка черные, волнистые, лоснятся, румянец как заря так и пышет на белых да нежных щеках, алые губки все будто смеются, а в глазах так и потонешь, как в кипящей смоле… смелая, веселая красота! Только брови эти, высокие, сросшиеся, похожи на вьющуюся черную змейку по белому челу, эти брови что-то недоброе пророчили. Рядом с молодицею, в тени от окна, сидел плечистый, приземистый человек с щетинистыми черными усами, смоляные волосы поседели у него прядями — с левого виска черны, а надо лбом белые; он глядел исподлобья, вкось, словно подсматривал что своими злыми глазами.