Выбрать главу

— В нашем городе тоже есть такие улицы. Но я их не люблю. Не переношу бессмысленную шагистику в толпе.

— Твой город — совсем другое дело. Надо знать москвичей. Они привыкли к темпу, к движению, к шуму. Вон посмотри, как мчится эта пара. Ему уже под шестьдесят, да еще авоська и какой-то кулек в руках. Скорость, скорость и скорость — они иначе не могут. В вашем городе у них просто разболелись бы ноги. Между прочим, — хитро прищурился Борис, — если бы я, ну вроде того учителя, спросил: как ты ко мне относишься? Если бы спросил?

Зойка улыбнулась:

— Ты тоже собираешься писать книгу?

— Нет, не собираюсь, — ответил Борис. — Я в порядке личного интереса.

— В порядке личного интереса… — Зойка снова улыбнулась. — Это, между прочим, не важно…

Они вышли из метро и повернули налево. Над белыми башнями-домами, зубчатой грядой заслоняющими горизонт, опускались сумерки.

— Может, ты останешься, Борис, — сказала Зоя. — Я доберусь. Поезжай домой.

— Никаких разговоров.

— Мне просто тебя жалко. Ехать на аэродром, потом обратно. Когда ты будешь дома?

— Это не имеет значения. Хоть в три часа ночи. Вон твой автобус. Пойдем.

Они уселись на задней скамейке: Зоя ближе к окну, Борис — рядом. Когда автобус тронулся, Борис протянул руку за спиной Зои и положил ладонь на ее плечо. Зоя не отвела глаз от окна, оба надолго замолкли.

Дорога ныряла то вниз, то вверх. И когда они съезжали на пригорок — во всю ширь расстилалось справа пологое поле и, как изгиб стальной молнии, мелькала вдалеке речка.

Серые глаза Зои, утомленные солнечным светом, смотрели на дорогу, на поля, на подступавший неожиданно близко, излучающий прохладу лес. Ее взгляд из-под полуопущенных ресниц был чуточку грустен, так казалось со стороны, но стоило ресницам распахнуться, как тысячи зайчиков сбегались в зрачках, и на щеках и в уголках губ расцветала улыбка.

Дневная жара и духота ощущались еще и сейчас. Верхние створки у автобуса были открыты, но это помогало слабо.

Полная дама, сидевшая впереди, достала плитку шоколада, разломив, половину сунула в рот, другую — обратно в сумочку и с остервенением принялась обмахивать себя газетой.

— Ну и деньки стоят! — сказал старик с тяжелой корзиной на коленях. — Африка! Настоящая Африка.

— В одной статье было написано, что солнце с каждым столетием остывает, — сообщил Борис весело. — Пройдет тысяча, а может, две тысячи лет — и оно остынет. Вот будет карусель!

— Через тысячу лет, — покачала Зоя головой, — кто знает, что будет через тысячу лет!

Их взгляды встретились и остановились. Потом Зоя заставила себя отвести глаза.

Они катили по шоссе все дальше и дальше. Автобус свернул с шоссе, и слева в просеках замелькали сигнальные огоньки аэродрома. Ладонь Бориса лежала на плече у Зои, и другой рукой он держал Зоину руку, и, когда автобус делал неожиданный поворот, получалось так, что он почти обнимал ее. Маленькая мужская хитрость, которую все женщины в мире, если они неравнодушны к своему спутнику, стараются не замечать.

— Теперь — когда? Когда мы встретимся?

— Не знаю.

Он вздохнул и нахмурил брови.

— А если я прикачу в аэропорт?

Зоя улыбнулась и промолчала.

На другой день вечером на улице Горького Борис увидел своего прошлогоднего приятеля по Сочи — Фаринова. Случайные встречи нередки в большом многолюдном городе, недаром говорят: «Гора с горой…»

Фаринов — трубач из джаза, играющий, как он сам говорил, с листа самые модерновые партии. Играть, правда, приходилось не на высокой эстраде — в кино. Но все же его позолоченная труба иногда выдавала такие рулады, что посетители постарше испуганно поднимались со своих мест в фойе или спешили подойти поближе, чтобы разглядеть человека, который закатывает такие трели.

«Солист джаза!» — представлялся обычно Фаринов при знакомстве.

Года три назад, по словам Фаринова, его пригласили на пробу в симфонический оркестр. Пошел и сыграл партию трубы из финала шестой симфонии Шостаковича, поразил звуком в «Итальянском каприччио» Чайковского. Но от предложения поступить в оркестр неожиданно отказался.

— Мне в симфоническом скучно, — объяснил он отказ. — Я джаз люблю. Тут все, тут весь человек, вся его натура. А в симфониях — грим, сцена, бутафория чувствуется.