Выбрать главу

Сегодня изливаюсь я. Жаркая исповедь — и упорное сопротивление ласке.

— Говори, говори! Мне радостно слушать, когда тебя вот так прорвет!

Думаю: еще бы! Ведь я ему говорю о нем. Не только о моей любви — о нем! Мысленно отмечаю это редкое между нами «ты». И вдруг с удивлением вижу на глазах Есенина слезы.

А я, как будто в ласке, но, сдерживая ласку, зажала его ладони в своих:

— Что, сердитесь на меня? Больше никогда и не заглянете?

— Нет, почему же. Может быть, так и лучше... И, помолчав, добавляет:

— В неутоленности тоже есть счастье.

ПОЯВЛЯЕТСЯ БЕНИСЛАВСКАЯ

Память говорит: три двадцатки. Двадцатый год, двадцатое сентября, двадцать градусов мороза.

Впрочем, по градуснику никто не сверялся — это по агентству ОГГ — «один гражданин говорил...»

Верно то, что я, едва приехала из Кисловодска — и сразу вместо бабьего лета угодила в зимнюю стужу. Лег снег, завернул мороз — и без оттепелей, без послаблений зима вступила в свои права. Москвичи поначалу шутили: «Живем, как в раю — ходим голые, едим яблоки». Но стало не до шуток. Накручиваем на себя, что потеплей, а сочную антоновку сменила коричневая «рязань».

Я больна. Паратиф. Температура за сорок. В жару слагаю стихи, и они мне кажутся неизмеримо лучше всего, что писала раньше. На пятый примерно день зашел меня проведать Яков Семенович Шихман (в будущем прозаик Я. Рыкачев), заставил мою сестру принять от него деньги взаймы да принес кое-какую снедь. Поражен, что при такой температуре (40,8°) я в полном сознании, только слишком много говорю — много и возбужденно. Прощаясь, он что-то шепнул сестре, скрывая от меня. Но Люба тут же мне выложила: Есенина забрали. Провалялась я недели две.

Как встала, я каждый вечер захожу в СОПО узнать, что слышно о Есенине. Отвечают мне неохотно и не очень правдиво. Или это мне вообразилось — со страху за Есенина? Время бурное, тут и без вины пропасть недолго!

...Поздний вечер. Отчитав с эстрады свои последние стихи, я прошла в зал поэтов. Ко мне сразу подступили две молодые женщины. Одна — высокая, стройная, белокурая, с правильным, кукольно-красивым и невыразительным лицом; назвалась Лидой, без фамилии. Вторая среднего роста, нескладная, темнокосая, с зелеными в очень густых ресницах глазами под широкой чертой бровей, тоже очень густых и чуть не сросшихся на переносье. Лицо взволнованное, умное: Галина Бениславская. Просят меня разузнать в правлении СОПО о Есенине — где он сидит и по какому делу. Я отклоняю просьбу:

— Спрашивала. Мне не ответят.

Те не поверили, настаивают. Думают, глупые, что во мне говорит обывательский страх. Страх-то есть, но страшусь не за себя.

— Я не из пустого любопытства, — сказала, наконец, темноволосая.— Я могу помочь.

Услышав «могу помочь», я решилась вызвать к ним Грузинова: он у нас секретарь Правления, и, знаю, предан Есенину.

Вызвала, и тут же меня взяло сомнение: если может помочь... значит, может и навредить? Ну Грузинов не дурак, сообразит, как повести себя с объявившейся вдруг помощницей.

ОРАНЖЕВАЯ ЩЕТИНА

Мне давно разъяснили, что произошло. Есенин пришел пообедать в частную столовую (их было в Москве немало, этих «домашних кухонь») и угодил в засаду. Замели всех подряд, и хозяев и посетителей.

Справляюсь ежедневно — вечером в СОПО, днем в книжной лавке «Художников слова» (близ консерватории). Чем черт не шутит, может, впрямь темнокосая помогла?

Мороз нещадный — даром, что только октябрь. С трудом открываю примерзшую входную дверь и еще с порога вижу за прилавком самого Есенина. Он радостно рванулся навстречу — и вдруг застыл, испуганно прикрывая заросшие щеки тыльной стороной ладоней. Нет не того испугался, что не брит: на щеках сияет сквозь раздвинутые пальцы ярко-оранжевая щетина! Никогда ни до ни после того дня я не видела рыжинки на его щеках, всегда тщательно выбритых и запудренных. Эти густо напудренные щеки не раз упоминает и английский писатель-славист Гордон Мак Вэй в своей книге «Изадора и Есенин» (Gordon VcVay. “Isadora and Esenin”, Ardis? 1980).