Нет, какую-то красоту и достоинство признавали и колесники. Они уважали не только Ченца, но и Витю Котова. К Ченцу Юля прикипела взглядом, когда еще не брезговала убаганским пляжем, где нечистый песок был перемешан с черной пылью, окурками, звездочками пивных крышек и бумажными кружочками от мороженого. Юля старалась загорать поближе к мамашам с детьми, а возле самодельного трамплина, сложенного из обломков бетонных плит, постоянно кучковалась одна и та же компашка колесников, не сильно ее постарше, но далеко продвинувшаяся в том,
чтобы сделать себя как можно более отвратительными: развалившимися, криворотыми, разрисованными словно бы неумелым химическим карандашом…
И Ченец привлек ее тем, что никогда не матерился, не разваливался и вообще почти не разговаривал, а с выражением непримиримости на узком индейском лице смотрел на бескрайнюю абаганскую пойму. А потом легко вставал — мускулистый, шоколадный, как юный князь, изящный, — разбегался и с кусочно-бетонного трамплина взлетал божественной ласточкой над замусоренной абаганской водой. Он нигде этому не учился, но откуда-то знал, что такое красота, и отдавался полету с такой страстью, как будто и впрямь желал улететь от этих помоек. И даже до его корешей что-то такое доходило: сначала они умолкали и смотрели, как их приятель и сосед взлетает все выше, вытягивается все стройнее, а потом самый мерзкий из них — жирный, белый, как свиное сало — вперевалку разбегался и с воплем «Вьется, вьется, в рот она гребется!» тоже прыгал с тех же бетонных обломков, нарочно раскорячившись, как лягушка. После этого Юля немедленно собиралась и шла на автобус. А потом Ченец почему-то перестал появляться, и она узнала, куда он пропал, совершенно случайно. Их компашка отправилась погудеть куда-то выше по течению, где обрыв подходил к самой речке, и кто-то решил над ним подшутить: сказал, что здесь очень глубоко, — Ченцу небось слабо отсюда прыгнуть? Ченец, по обыкновению, не отвечая ни слова, разбежался и прыгнул своей обычной ласточкой. Вынырнул не сразу и, не поднимая головы, медленно поплыл по течению, не двигая руками. Гоп-компания погоготала, повыкрикивала разные бодрые шуточки, но Ченец головы не поднимал, и они забеспокоились, начали прыгать туда же ногами вниз — всем оказалось по пояс. Когда Ченца догнали, он был мертв. У него была сломана шея, да и в воде он к тому времени пробыл более чем достаточно.
Эта история не улучшила Юлиного отношения к колесникам. Хотя и Витя Котов был вроде бы плотью от их плоти. В глинобитном блиндаже Котовых как будто прятался какой-то секретный станок, штампующий каждый год по новому Котенку, — их так и называли: Котята, без разбора по именам. Да и незачем было: все одинаково головастые, широкомордые, наглые, с маленькими кошачьими глазками, и стоило затронуть одного, как на смельчака наваливались все. Особенно умело Котята дрались своими большими головами. Им удавалось разместиться в своей мазанке только благодаря тому, что, достигнув шестнадцати лет, они поочередно отправлялись в колонию, потом на взрослую зону и больше в Акдалинск не возвращались. В этом котячьем семействе только один Витя и обладал именем — худой, узколицый и печальный, словно штамповочный станок однажды вдруг кто-то тайно переналадил, он ходил, никогда не поднимая глаза. Именно глаза, потому что второй, впалый, был всегда закрыт. Один из Котят — который, понять было невозможно — хвастался, что это он собственноручно ткнул Вите в глаз ножом.
Юля тоже никогда с Витей не заговаривала, он был классом или двумя старше, но в коридоре всегда косилась на него с интересом: она уже пролила столько слез над судьбой несчастного Квазимодо, что наконец-то поняла: именно уродство тела порождает самую высокую красоту души. Ей даже представить было трудно этот четырехгранный нос, подковообразный рот, крохотный левый глаз, почти закрытый щетинистой рыжей бровью, и правый, прячущийся за огромной бородавкой, обломанные кривые зубы, напоминавшие зубцы крепостной стены, растрескавшуюся губу, над которой один из зубов нависал слоновьим бивнем… И мама после этого еще говорит, что внешность не имеет значения! А вот Виктор Гюго, как его называли некоторые девочки, уверял, что в увечном теле ослабевает и разум. И все-таки именно красота девушки с козочкой пробуждает в слабоумном чудовище слова, которые невозможно слышать (она их слышала) без слез!
Я кажусь вам зверем, скажите? А вы, вы солнечный луч, вы капля росы, вы песня птички. Я же — нечто ужасное, ни человек, ни зверь, я грубее, безобразнее, презреннее, чем булыжник. Когда вам будет угодно, чтобы я спрыгнул вниз, вам не надо будет произнести ни слова, достаточно одного взгляда.