Выбрать главу

Замок клацнул; она замерла и прислушалась, — ей послышались звуки отцовской гармошки. Осторожно-осторожно она приоткрыла дверь — гармошка зазвучала так, что сомневаться было больше невозможно. В гостиной горел свет, и отец спиною к ней тихонько играл на гармошке, еле слышно напевая: «За быстрой рекою гуляют ребята, веселье идет на лугу, и только одна ты, одна виновата, что с ними гулять не могу», — а по экрану бежали линялые черно-белые мамины фотографии: мама-девочка с косичками перед каким-то покосившимся плетнем, мама-девушка в белом халате, мама-невеста, все такая же серьезная рядом со счастливым юным папой, которому растрепанный чуб прикрыл смеющийся глаз… Но ее проклятые глаза даже и сквозь слезы все равно не могли не видеть, что папа красавец, а мама…

— Папа, — тихонько позвала она, чтобы не напугать, но он повернулся к ней, словно того и ждал.

Его залитое слезами, беспредельно растроганное лицо казалось счастливым. Отец и дочь бросились друг к другу в объятия и зарыдали горько и облегченно. Потому что они были измучены и несчастны, но драгоценны друг для друга. Драгоценны и прекрасны.

ДВАДЦАТЬ

ЛЕТ

СПУСТЯ

Господи, какой роскошью все это тогда казалось — полированная «стенка», а в ней хрусталь, на стене грузинская чеканка, а потом еще и маски из какой-нибудь Африки, где никто никогда не бывал и не побывает… И собр. соч.: Горький, Фадеев, Георгий Марков…

На месте был и ни разу не раскрытый Шоротчондро Чоттопаддхай со своим

«Шриканто». А за ним суперпрестижная Библиотека всемирной литературы, куда иной раз попадали и не самые прогрессивные писатели, нынче разбросанные в пыли по магазинам…

Люди и тогда хотели красивого и высокого. А значит, имели. Побольше, чем сейчас. Гламур будет полживее любого соцреализма.

За чаем на кухне они с папой говорили о чем угодно, чтобы только не говорить о главном, то есть ужасном.

Что поделывает Скворец? Скворец торгует колбасой, держит прилавок в «Целинном», недавно купил квартиру. Нет, какой там олигарх, квартиру в Акдале можно купить за три-четыре тысячи. А Пед теперь университет, во главе южного казаха поставили, торгует дипломами с доставкой на дом.

Надо же, как папу достали, при Советах никогда он Педом не интересовался. И никогда не вспоминал о русских благодеяниях: вывели-де туберкулез, трахому, по аулам квашеную капусту развозили, а теперь они сами с усами, только про голод и говорят, как Томочке все это было слушать, она бы вообще ушла, если бы не больные, новый начальник взялся делать операцию, так не смог кишки обратно уложить, а жена президента учит лечить холодом, теперь, когда привозят тяжелого больного, врачи смеются: может, его в прорубь опустить?..

В ванной (до чего же тесной!) она впервые бог знает за сколько дней посмотрела на себя в зеркало — щеки после мороза и слез в красных пятнах, но все равно заметно, как они ввалились. Одухотворенности, правда, прибавилось. А вот для исхудавшей груди красивых слов не нашлось. И все-таки устраиваться на диванчике своего детства было и горько, и сладко: она больше не была животным, в ее горе появилась и красота.

Егор сумел пристроить почитаемую тещу в аллею Героев — в самом начале вознесенный на золотозвездную колонну бюст Бородина, потом какие-то сталинские соколы (во время войны в Акдалинске располагалось летное училище), а дальше шли мелкие пташки местных братков — в полтора человеческих роста черные мраморные зеркала, из которых одна за другой выступали осанистые фигуры нечеловеческого благородства и достоинства. Современное рыцарство, только декораций не хватает. Ну и своего Вальтера Скотта или хоть Марио Пьюзо.

Она сначала забеспокоилась, что мама окажется среди этой братвы, но у Егора, слава богу, хватило вкуса и денег выкроить для мамы уголок у подножия Бородина.

Невысокая черная стела, обросшая барашковым инеем, но мамино лицо на эмалевом овале оставалось чистым и холодным. Морозище так жег, что она довольно быстро натянула вязаную двуслойную шапочку на остриженные в больнице волосы и папу тоже заставила надеть ушанку, а то бы он так и стоял понурясь, с седой чуприной Тараса Бульбы. Бог ты мой, как он постарел — облысел, поседел, ссутулился, — от боли за него она буквально отводила глаза, разговаривая с ним. Сейчас, сейчас, засуетился он, ты иди, я тебя догоню. Оглянувшись, она увидела, что он, опустившись на колено, припал к маминому овалу губами и оставался в этой позе так долго, что она забеспокоилась, не примерзли ли у него губы. И только тут заметила вдали второй в мире элеватор. Да, собору Парижской Богоматери он, пожалуй, не уступал. Но до Эйфелевой башни далеко не дотягивал.