Федор честно не высказал своего мнения, стал прощаться.
— Слушай, — пряча глаза, с усилием произнес Лева. — Ты, кажется, при деньгах, одолжи рублей пятьдесят.
Федор без слов вынул деньги.
Плакал, не унимаясь, ребенок за стеной. Эти деньги не пойдут ему на молоко, на них будут куплены краски…
А кожа женских грудей написана хлестко — душистая прозрачная голубая кровь гуляет в мягкой плоти. И раннее солнце ласкает эту кожу. Все-таки способен, сукин сын…
Федор шел к метро прокаленными тихими улочками. Они были пусты, только редкие прохожие спешили убраться от зноя.
Иван Мыш своими работами враждебен Федору, враждебен он и Леве Слободко. Лева Слободко — Ивану Мышу и Федору в равной степени. Федор, должно быть, враждебен им двоим.
К чьим работам в будущем выстроится очередь? И скоро ли она отвернется от картин Ивана Мыша?
Возле каждого художника, высок он или зауряден, всегда должны находиться рядом полпреды от племени зрителей, те, кому показываются работы, те, чьи замечания выслушиваются, и те — а это самое главное, — кто верит. Ходят легенды о художниках-отшельниках, непризнанных гениях, которые создавали свои шедевры в полном одиночестве. Непризнанные гении были, но абсолютных отшельников при искусстве не существовало. Непризнанным был Ван Гог, не признанным обществом, но не близкими. Его брат Тео и такой же отверженный Гоген, еще десяток других были для Ван Гога полпредами от грядущих зрителей. Наверно, то же самое можно сказать и об отшельнике Сезанне. Признания полпредов достаточно, чтобы фанатическая вера в себя не угасла.
Самым одиноким из всех, кого знал Федор, был Савва Ильич. Но даже у него были свои зрители, которые не обходили похвалой: «Ну, право, как взаправдашнее. Истово, как на самом деле…»
В пустоте гибнет любая страсть. В институте были все авторами и все зрителями. И если все переставали замечать твои работы — опускались руки, если восторгались — вырастали крылья.
Сейчас у Федора был всего один зритель, один, зато верный и преданный, — Оля. Более шести лет тому назад она увидела, как на пожелтевшем листе бумаги появилось ее собственное изображение — губы, сдерживающие рвущийся наружу смешок, лучащиеся из-под ресниц глаза. И уже тогда поразило… А потом новая встреча и новое чудо — гаснущие лужи на дороге вновь вспыхнули на куске картона. Счастливая минута, которая должна бы исчезнуть без возврата, вернулась и осталась навечно. А сколько еще чудес впереди и как интересно их ждать!
Вече Чернышев сказал: «От похвалы вырастают крылья, распухают мускулы Геркулеса». Федор даже не догадывался, что Оля подхлестывает его, за мольбертом забывал ее, как забывают о воздухе, которым дышат.
Пришло письмо из Одессы, от Олиной тетки. Тетка давно звала племянницу к себе, Оля давно обещала приехать. А если ехать, то сейчас — через двадцать дней у Оли начнутся занятия в институте. Ольга Дмитриевна сказала дочери — поезжай. Федор проводил Олю на вокзал…
Он вернулся в пустой дом. Ольга Дмитриевна была на работе. На стене сиял свежими красками этюд, который он закончил сегодня утром, — поле с дорогой, как всегда, в сумеречных тонах. Оля про него сказала, что он «дымит».
У порога стояли Олины босоножки-танкетки. Казалось, что они еще хранят тепло ее ног. И Федор подумал — эти босоножки будут стоять без движения полмесяца.
Он подошел к стене и оторвал листок календаря — все на один день меньше.
Решил вскипятить себе чай. В кухне на гвозде висел фартучек Оли, она надевала его каждый раз, когда возилась у плиты, — тонкая, гибкая, с ловкими руками, светлые короткие волосы падают на щеки.
— Федор, идите пить чай.
И даже вздрогнул — так отчетливо представил ее голос.
Не дотронулся до чайника, вернулся в мастерскую. Этюд дороги… Он и, верно, дымит, истекает парной влагой…
Она сидела вот в этом кресле…
Потом она взяла в руки книгу. Книга здесь — открыта на той странице, на которой отложила ее Оля.
Оли нет, а дом заполнен ею. Никогда не чувствовал ее так близко, когда была рядом.
И Федор решился на эксперимент. Он еще не прибегал к нему по доброй воле. Он стал вспоминать…
Узкая красная юбка, стреноживающая крепкие ноги, стук каблуков, замирающий где-то у верхних этажей, вспомнил двор, глядящий освещенными окнами, бледную звезду над крышей, голос скрипки и голос из репродуктора… Он вспоминал и смотрел на босоножки у порога, и его снова тянуло к календарю оторвать листок.