— Ты чудесный, добрый человек. Всегда буду помнить тебя, — ответил Федор.
— Ох, не надо, — отмахнулась она.
И Федор снова замолчал.
Вышли под свет фонарей, поднялись на платформу, где мерзли редкие пассажиры, ожидающие позднюю электричку. При виде людей к Нине вернулись суетно-житейские заботы женщины.
— Погляди, — попросила она, поворачиваясь к Федору лицом. — Я слишком страшна? У меня не очень красные глаза?
Лицо ее было просто усталым, чуть бледным, расслабленным, после слез под глазами остались следы краски с ресниц.
— Ты никогда не бываешь страшной, Нина, — сказал он, а сам похолодел от мысли: это лицо он видит в последний раз так близко. Знакомое, годами изученное лицо!
На секунду, только на секунду появилась крамольная мысль: а что, если не возвращаться туда?..
Но в глубине затканной снежком ночи прорвался свет — лобовой фонарь приближающейся электрички. Как отточенные ножи, блеснули рельсы и полились к платформе, подгоняемые стуком колес. Люди зашевелились, очнувшись от оцепенения.
— Прощай, Федя, — сказала Нина. — Хочу, чтоб у тебя все было хорошо. Честное слово…
— Спасибо, Нина.
Ее рука была теплой, какой-то бескостной.
Окно за кустами продолжало призывно светиться. При виде Федора Ольга Дмитриевна поднялась из-за стола, сказала, как всегда:
— Спокойной ночи. Не засиживайтесь долго.
Ушла своей медлительной, негибкой походкой.
Оля сидела склонив голову, рассыпавшиеся волосы закрывали лицо.
— Садись, пей чай, — обронила в стол.
— Спасибо, я не хочу.
Помолчали.
— Оля…
И Оля вздрогнула:
— Не надо ни о чем говорить… Мне нужно… Нужно ко многому привыкнуть. Я боюсь, что ты перешагнешь через меня, как через эту женщину… Перешагнешь, а к тому времени я совсем…
— Оля!
— Не надо, Федя! Иди ложись спать. Так лучше.
Он постоял, помялся.
— Иди спать.
И он послушно ушел.
Долго горел огонь в старом доме, долго светило окно в пустой сад, на пустую улицу. Но и после того, как свет погас, в притихшем доме, хранившем под крышей незаконченную картину, еще долго не спали.
А утро началось со звонка в дверь:
— Примите телеграмму. Для Матёрина.
Закутанная по самые глаза платком почтальонша сунула под нос Федору книгу:
— Распишитесь.
Федор разорвал телеграмму. Оля, одетая в шубу, прошла мимо него на улицу. Она, как обычно, с электричкой в семь тридцать уезжала в институт.
— Что случилось? — спросила Ольга Дмитриевна.
Федор протянул ей телеграмму:
— Сегодня уезжаю. Телеграмма была от отца:
«Умер Савва Кочнев приедешь сообщи задержим похороны Матёрин».
И Федор понял, какое лицо бывает у Ольги Дмитриевны, когда она узнает у себя в больнице о смерти безнадежно больного, — просто покорное.
— Деньги у вас есть? — спросила она.
— Да.
На эту поездку уйдут последние деньги, вернется обратно без копейки.
— Если задержитесь, сообщите непременно. Нельзя оставлять нас в неведении. Вы понимаете?..
— Понимаю, — ответил Федор.
Знакомая станция — хмурая, темная водокачка, позеленевший колокол у дверей на бревенчатой стене и толстый, старый, усталый начальник станции — он бессменен, как водокачка. Федор его еще помнит молодым, в его дочку был влюблен в школе.
Знакомая станция — ворота на родину.
Поезд стоит здесь всего пять минут.
Федор соскочил с подножки, оглянулся — может прийти встречать отец. Савва Ильич уже не прибежит, запыхавшийся и счастливый…
Но и отца не видно.
Прижимает мороз. Почему-то не торчат в окнах вагонов лица, почему-то почти все проводники вдруг исчезли с подножек, скрылись внутри, хотя двери открыты, сигнала к отправке нет.
А у станционного здания суматоха — хлопают двери, проскакивают раздетые люди. Какая-то буфетчица в несвежем белом халате, под халатом десяток одежек — оттого толста, как снежная баба, — бегает, хватается за голову, наскакивает на людей, кричит:
— Он умирает, а мы живы! Несправедливость, господи! Он умирает, а мы живы! — Наскочила на Федора, с красного, ошпаренного морозом лица глянули белесые в сумасшедшинке глаза, взмахнула короткими руками — взлетела бы, да слишком толста. — Он умирает, а мы живы! Что же это такое? Он умирает!..
Федор даже не успел прийти в себя — шарахнулась в сторону. Что за чертовщина? Не Савва же Ильич поднял переполох?
А толстая буфетчица топала дальше, кидалась на людей:
— Мы живы, а он?.. Вы слышали: очень тяжелое!.. Мы живы, а он!..