И тогда Робер Друэн понял: пусть дорога, которой он идет, трудна, он на верном пути.
Глава II
После долгого путешествия, бесконечно долгого из-за плохой погоды, после отчужденности и молчания, которое нарушал лишь рокот мотора да невзначай оброненная фраза, Робер и Жюльетта неожиданно для себя попали в самую гущу жизни; на них пахнуло запахом жареного, запахом лука, картошки и красной капусты, таким же стойким на севере, как запах чеснока на юге. Робер сделал это открытие в военном тридцать девятом году. Розы Пикардии вновь вернули его к тем временам.
У него вдруг заболела правая рука, его неживая рука. Перед мысленным взором проплыли картины прошлого: маленькие кабачки на севере Франции, фермы, низкие кирпичные риги, разбросанные по берегам Шельды, солдатские квартиры и лица местных парней, — многие служили у них; они говорили на том малопонятном наречии, что он слышал сейчас: те же полнозвучные гласные и рокочущие согласные, англо-германские интонации с характерным «йа», та же щедрость на местоименные прилагательные. Робер распрямился, подвигал затекшими от неподвижного сидения плечами. Скованность быстро прошла.
Да, как похожи парни, расположившиеся с кружками у стойки, на солдат в хаки, что стояли в тридцать девятом на Шельде. Правда, эти в гражданском. А в гражданском ли? Темные, грубошерстные, очень толстые свитеры, оставляющие беззащитными открытые шеи. Лоснящиеся лица, иногда багрово-красные, испещренные сетью морщин. Одежда на всех теплая, но не стесняющая движений: куртки из кожи или замши, комбинезоны желто-коричневого, табачного и голубовато-коричневатого цвета; фуражки не совсем обычной формы у кого надвинуты на лоб, у кого лихо заломлены назад, — поглядишь на иных и вспомнишь полотна Пермеке, его рыбаков с Северного моря. Над стойкой горделиво красовалась большая оленья голова. На полках — пиво всех сортов: черное, шотландское, эль, итальянские аперитивы, «бирра». Ничего слишком крепкого. Робер потянул носом. Вряд ли он ошибался. Сквозь густой запах жареной картошки пробивался устоявшийся дух от можжевеловой водки, английского джина, фламандской настойки, самогона и весьма коварного напитка из кофе с цикорием и водки, любимого северянами — теми, что на зорьке забегают в кабачок, — крепкое черное зелье только что с огня, хлебнешь глоток — и дух захватывает, а по телу разливается приятное тепло. И ко всему примешивался едва уловимый деревенский запах псины, ничуть не неприятный, скорее наоборот.
— Что тебе взять? — спросил Робер, облокотившись левой рукой на стойку и ничуть не заботясь о своей позе, такой естественной для человека, не умеющего и не желающего притворяться, человека из народа, чьи предки обрабатывали землю или колесили по дорогам, были кузнецами, возчиками, а потом уже шоферами.
Непринужденность мужа всякий раз вызывала в Жюльетте удивление и вместе с тем скрытую неприязнь. Буквально за несколько секунд, проведенных ими в этом зале, где толклось и шумело множество народу и где на фоне смоляных красок резко выделялись зеленые пятна реклам: «Покупайте сигареты Бельга» — и ярко-красные пятна кашне, Робер Друэн, художественная натура, утонченный и элегантный человек, за которого она и выходила замуж, вдруг преобразился: он раздался в плечах и как будто вырос, а главное, совершенно слился с этой горластой — если бы только горластой, но и абсолютно плебейской — публикой. Зрачки ее светлых, скорее серых, чем голубых, глаз расширились. Она напоминала рассерженного котенка. В своем распахнутом манто, в изящном бледно-голубом платье, Жюльетта, такая хрупкая и непримиримая, выглядела здесь столь же неуместной, как бювар в деревенском доме.
Хотя Жюльетта сама вышла из народа, она считала, что ее уже ничто с ним не связывает, и не принимала в Робере его почти самозабвенной преданности простому люду. Сколько раз она говорила ему, что он вульгарен. Тщетно он возражал: «В этом и состоит моя знатность». Жюльетта недоумевала.
Стены кабачка, обшитые в высоту человеческого роста навощенным деревом, были разукрашены весьма необычными картинками, подписи к которым на фламандском языке придавали им еще более странный вид, — настоящий народный музей, второго такого не сыщешь. Здесь вы могли увидеть бульдога, изображенного на этикетке с бутылки светлого эля, мужчину в плаще тысяча девятисотого года — с бутылки Зандемана, девицу в капоре, погруженную в глубокое раздумье, — с кока-колы, шотландских танцовщиков, обязанных появлением на стене шотландскому элю. Тут были и хорошенькая девчонка, наполовину красная, наполовину черная, — картинка с папиросной коробки, забавная лошадка в тележке, омар — с бутылки Гинеса; маленький человечек в английском костюме, высоком цилиндре и панталонах с пряжками, королевская корона, конголезский слон плясали перед глазами изумленной Жюльетты, а надо всем ощерялась надпись: KONINBRIJK BELGIE[1].