— Принять себя т-таковыми, каковы мы есть, чтобы стать лучше, чем мы есть. Ты, ты должен продолжать твою работу на телевидении. Ты должен поделиться с людьми прекрасными мечтами и, насколько это в твоих возможностях, твоими сомнениями. В них есть прок.
— Да, пока смерть не свалит меня, — проговорил Робер, и губы у него задрожали, в широко открытых темных глазах блеснули слезы. — А смерть вот уже семнадцать лет стоит за моей спиной.
Он поднял кожаную руку и бессильно уронил ее.
— А я, Робер, — тихо сказал Оливье, — я не задался, мне предстоит начать все сначала. Я незадавшееся дитя будущей революции. Там тоже есть такие. Я не способен служить ей. И недостоин.
— О…
— Нет, нет, не спорь, именно недостоин. Я не переоцениваю своих возможностей, им есть предел; попробую жить, как Эгпарс, то есть сегодня делать то же, что вчера, делать бесполезную и бесконечную работу, зная, что она не принесет никаких результатов. И все же каждый день он принимается за нее с упорством крота, и он прав.
Голос у него вдруг осекся:
— Должно быть, это они имеют в виду там, в партии, когда говорят о людях доброй воли, и это, наверное, и есть «быть честным с самим собой».
Коль скоро вопрос об отъезде был решен, Жюльетта и Домино не желали больше сидеть сложа руки. Они были правы. С ними — жизнь. Лидия смотрела на Жюльетту с завистью. Ей тоже предстояло решить сложную задачу. У каждого — свое. Для Лидии это было так же не просто.
Они пришли попрощаться с Эгпарсом. Но тот уже мысленно расстался с ними. Он открыл было рот, попытался что-то объяснить, но внезапно умолк.
Они сели в машину.
— Слушай-ка, — сказал Оливье, когда Робер собирался повернуть контактный ключ, — я должен кое-что тебе сообщить. Эгпарс не захотел… Сейчас же, немедленно.
— Да, — произнес Робер вдруг осипшим голосом, холодея от догадки. — Ван Вельде?
— Ван Вельде скончался сегодня в полдень. Сердце сдало.
Робер застыл. Он чувствовал всем телом мощные удары колоколов, вызванивавших сонатину Бетховена.
— Прости, но я… мне хотелось, чтобы ты знал.
Робер в последний раз обежал глазами Марьякерке: узкие и тесные постройки, похожие на монастырские, голые деревья, готическая часовенка, где собирались под рождество больные, — они исполняли тогда рождественское песнопение «Святые, святые, святые дары…». Святой дар! Ван Вельде… Робер выпрямился, овладел собой.
— Ван Вельде умер еще семнадцать лет назад, — тихо сказал он, чеканя слова, и в голосе его прозвучали металлические нотки. — До свидания, Оливье. Благодарю за приглашение. По-моему, наше маленькое празднество вполне удалось.
— До свидания, Робер. И не переставай будить в людях чистые и прекрасные мечты.
И добавил, с сожалением, с укором самому себе, с горечью, а также и с надеждой:
— В ожидании лучших времен.
«Аронда» тронулась, скользнула мимо часовни, нырнула в подворотню, где мерцал негаснущий желтый огонек, еще раз повернула направо.
Робер вел машину, уверенно держа на руле больную руку. Вдруг словно что-то толкнуло его, непроизвольным движением он втянул голову в плечи: у него за спиной Домино на свой детский лад напевала Розы Пикардии.
— Пап, а чего это «розы в Пикардии»?
Робер молчал. Он чувствовал на себе сопереживающий взгляд неожиданно мягких серых глаз Жюльетты. Она села совсем близко к нему. Но перед ребенком нельзя было распускаться. И он сказал безразличным тоном:
— Ну просто такая песня.
— О, гляди-ка, папа, гляди!
Робер кинул взгляд в смотровое зеркальце и увидел в нем нескладную фигуру человека в блекло-лиловом костюме, он почти догнал машину, — та сбавила ход на повороте. Это был Улыба. Он изо всех сил размахивал руками, пытаясь что-то объяснить Доминике. Девочка влезла с ногами на сиденье и прилипла носом к стеклу. Она тоже махала ему, она знаками показывала, как любит его. Иногда ее курчавая головка закрывала от Робера Улыбу. Два раза она даже крикнула: «Пьетер, Пьетер!»
Но Пьетер все уменьшался и уменьшался. Робер дал газ. Он не мог этого вынести.
Пьетер остановился. И больше не двигался, далекий блекло-лиловый призрак.
Жюльетта протянула Домино платок, купленный в Брюгге: на глазах у девочки блестели слезы.
Ржавые ворота Марьякерке открылись со скрипом. Впереди лежала Фландрия — огромная равнина, уходившая к самому морю.