Выбрать главу

И мы к этому привыкли. Улучшить это изменением способа правления нельзя, помойка воспроизводит сама себя…

Мимо нас проходили красивые девушки со свечками, мальчики с пивными банками, даже невесть откуда в этой молодёжной толпе взялась старуха с клюкой.

— Спасти Россию можно только улучшая племя — всё время скрещивать нас с высшей расой, европейской, американской, или вывезти отсюда как можно больше людей и заселить всё это пространство американцами, немцами и французами. Тогда, в течение нескольких поколений, здесь что-то, может, и улучшится. И я делаю всё, что могу для этого. Моя дочь не будет жить на помойке.

„Зачем он всё это говорит? — с тоской думал я. — Ведь мы так давно знаем друг друга. Мы даже знаем всё, что может сделать каждый из нас и что он может сказать“.

И вдруг я понял — Редису стало страшно. Он твердил свои обвинения стране, как молитву, как заклинание, чтобы не остаться в последний момент.

Что я мог возразить? Я был свидетелем всего того, о чём шла речь, и не мог отпираться. Я был свидетелем, а не экзекутором. У Редиса была своя правда, а я любил его, и сердце ныло, ныло, ныло, хотя не первый разговор я вёл на эту тему и, видно, не последний.

— Зайдёшь? — спросил он наконец. — У меня грибочки есть, вкусненькие.

— Нет, — сказал я. — Пойду домой. Удачи тебе.

И мы с облегчением пожали друг другу руки — нечего душу травить. Я уходил, не оглядываясь, и скоро свернул на большую ярко освещённую улицу и пошёл мимо блестящих в огнях машин и напряжённых проституток.

Среди них отчего-то было много негритянок, и я без раздражения думал: откуда в моём городе взялся этот табун чернокожих девушек?

Наступила праздничная неделя.

На Девятое мая пришёл к моему хозяину боевой товарищ — в нелепом зелёном мундире без погон, но с воротничком-стоечкой, откуда торчала стариковская морщинистая шея, пришёл, брякая медалями.

Старики позвали меня к себе.

Мой старик не надел орденов, а положил их перед собой на стол. Орденов было мало, всего два, но эти два — „Слава“ третьей степени и „Красная Звезда“ — были честными солдатскими орденами, и ими действительно можно было гордиться. Колодка ордена Славы была замусолена, явно его владелец таскал его долго, может, с самого сорок третьего, когда их, эти ордена, начали давать. А теперь серебряная звезда лежала вместе с другим орденом и медалями где-то в шкафу целый год, дожидаясь своего часа. Что толку их надевать, когда мой старик почти не выходил из дома.

В наших праздничных посиделках была особая акустическая примета. Гость, наклоняясь к столу, звенел. Тонкий звук соприкасающегося металла стоял в воздухе.

Хозяин перебирал скрюченными пальцами фотографии, где ребятишки в форме были сосредоточенны и горды, как школьники перед выпускным вечером. Что-то было, впрочем, особенное в этой гордости.

Я переворачивал ломкие фотографии и читал полустёртые фамилии.

Итак, что-то было особенное, и тут я понял — что.

Я тупо смотрел на подпись.

„Заградотряд — Юго-Зап. фронт. 42 г.“

Вот в чём было дело.

А старики говорили о чём-то на своём птичьем языке, вспоминали убитых. Были у них, оказывается, свои убитые. Говорили старики о том, что через год будет очередной юбилей, и дадут им новые медали, а может, прибавят к пенсии.

„Заградотряд“, вот оно что, „приказ двести — расстрел на месте“, вторая цепь в лесочке с пулемётами, а к пенсии им действительно прибавят, теперь все равны, и убитые есть и у них, на выцветшем мундире две ленточки за ранения — золотая и красная, значит, два ранения, и одно — тяжёлое», — думал я, продолжая перебирать фотокарточки.

Старики были неузнаваемы, их лица стали другими, лица мальчишек остались только на бумаге в виде брома и серебра, хотя на бумаге был только след, а те мальчишки остались на войне, с войны пришли совсем другие люди. Им сказали залечь второй цепью в лесочке, они и залегли, а потом стреляли в кого-нибудь, ведь на войне всегда найдется в кого пострелять.

Катился под веселье телевизора праздник, чокался я со стариками, и, когда они наклонялись уцепить немудреную закуску, звенели их стариковские медали. Не знал я — судить ли их, потому что не знал ничего об их военной судьбе, а расспрашивать было бессмысленно, ибо один старик не слушал другого, оба они были дряхлыми, погружёнными в иные, чужие заботы о будущей медали, до которой надо дожить, о пенсии, которая не покрывает расходы. Про убитых они перестали говорить, говорить про убитых — значит говорить о недалёком своём уходе, о скорой встрече со своими вечно молодыми товарищами.