Выбрать главу

Я продолжал бороться с ощущением провала. Казалось, я способен сделать любое усилие, принести любую жертву, кроме необходимых. Вскоре, к моему удивлению, Георг Корнелиус привез из Парижа известие о том, что Гурджиев собирается в Америку и как-то обронил за ланчем: «Беннетт — мой лучший ученик, он мне нужен в Америке. Но столько дел требуют его внимания!» Вернулась моя жена и передала мне содержание их беседы накануне ее отъезда. Гурджиев считал, что может дать мне то, что мне сейчас необходимо, но это потребует времени. А пока я должен отдохнуть. Жене моей он пообещал какое-то особое лекарство, но ничего не дал ей с собой. Тем не менее она чувствовала себя лучше, и полагала, что та серьезная болезнь, о которой он ее предупреждал, отступила. По ее словам, он очень уставал, и было невыносимо наблюдать, как все буквально высасывали из него энергию. Он не отказывал никому, несмотря на растущую физическую слабость.

Я должен был как можно скорее вернуться к нормальной жизни. Это было нелегко. Трудности, которые я предвидел в связи с работой в Powell Dufftyn, давали о себе знать. В один прекрасный день председатель, добрейший человек на свете и верный сторонник исследовательских лабораторий, которого некоторые из директоров считали экстравагантным, заговорил со мной о том «чудовищном вреде, который наносится нашему делу сплетнями о том, что Вы принуждаете работающих на фабрике заниматься в Вашем Институте». Это обвинение не имело под собой никакой почвы. Я никак не выделял тех, кто учился в Кумб Спрингс. Но возникновение ревности и подозрительности было неизбежно. Я требовал от тех членов персонала, которые работали в Институте, особенно внимательно относиться к работе и избегать всяческих возможных недоразумений. Но теперь мне приходилось делать выбор. Совместить работу в Кумб Спрингс с ответственной должностью было едва ли возможно: я должен был «любить одно и ненавидеть другое, оставаться верным одному и предать другое». Я хотел подать в отставку, но не думал, что время уже пришло. Мне бы хватило денег на жизнь, но я чувствовал себя обязанным довести исследовательскую работу до коммерческого успеха деланиума, чтобы оправдать возложенное на меня доверие.

Я хорошо осознавал, что мне не хватает твердости. Я был подобен хамелеону, который принимает цвет любого фона. Один человек был в Париже, другой в — Кумб Спрингс, третий в — лабораториях, один — с директорами, другой — с персоналом. Я говорил «да» всем, результатом был хаос. Самое печальное, что я ничего не достигал. Я вернулся в Париж на выходные в конце сентября. Я встретил Гурджиева в кафе и сказал, что изо всех сил стараюсь понять, что он имел в виду под «Истинным неизменяемым Я»: все, что я мог наблюдать, было чередой различных «Я». Он махнул рукой в сторону улицы. Мы сидели перед открытым окном, глядя на Тернес-авеню, под палящими лучами солнца. Он сказал: «Все эти люди ищут такси. Каждый может занять Ваше. Но Вы уже начинаете приобретать собственную машину. Вы не должны разрешать людям садиться в Ваше такси. Это и есть настоящее неизменяемое «Я» — иметь собственную машину. Сейчас Вам это не понятно, но наступит день, когда у Вас будет такое «Я», и Вы будете так счастливы, как никогда раньше».

Я еще не рассказывал о потрясающей мягкости и доброте Гурджиева по отношению к тем, кто действительно в них нуждался. За четыре недели до его смерти произошел следующий случай. Я привез к нему одну русскую даму. Она ужасно пострадала во время революции, изнасилованная солдатами в возрасте тринадцати лет. Так и не сумев забыть ужас пережитого, она смотрела на жизнь как на нечто крайне отвратительное. В гурджиевском учении она не нашла и тени того претившего ей сентиментального оптимизма и приняла его с фанатичным рвением, на которое способны русские. Когда наконец мне удалось привезти ее в Париж, Гурджиев был уже очень болен. Тем не менее он встретился с ней и обращался с ней, как с дочерью, неимоверными усилиями завоевывая ее доверие. Потом он принялся убеждать ее в особой значимости ее жизни, настаивая, чтобы она наконец позволила значению обрести реальную форму. Горькое чувство несправедливости мешало ей поверить в любовь Бога. Гурджиев объяснял, что все мы как индивидуальные сущности не являемся творениями Бога, но совокупным результатом наследственности и условий зачатия. Я никогда раньше не слышал его рассуждения о важности момента зачатия. Он описывал состояние отца и матери: как они лежат, обнявшись, и слышат звуки и шорохи, доносящиеся из сада, и очень счастливы — и так зачинается тот, кому предназначено быть счастливым. Но если они полны равнодушия, злости, или отец думает только о своей чековой книжке и о расходах, связанных с ребенком, — семя пропитывается всем этим и в образующуюся сущность проникает ненависть и скупость. Бог не несет за это ответственности. Он сделал человека чистым: если тот грязен, то по собственной вине.