В другой раз я встретился с совершенно другими дервишами. Я слышал о текке Руфаи, о так называемых «воющих дервишах», обитающих на азиатском побережье Босфора и часто посещаемых пилигримами из Персии и Центральной Азии, а также татарами с Волги и из Крыма. Я навел справки, мог ли я сам поехать туда и посмотреть, и выяснил, что момент был самый подходящий, поскольку гостем текки был известный и очень почитаемый шейх из Туркестана, и в его честь вечером во вторник состоится особая Мукабеле.
Зал в этой текке был четырехугольный, обнесенный деревянными стенами, в отличие от восьмиугольного Сема Хана мевлеев. Галерея была поднята над землей, и снаружи в нее вели ступени. Особая галерея, отгороженная частой решеткой, через которую ничего не было видно, занималась женщинами. Поднявшись на галерею и сев вперед, я обнаружил, что ритуал уже начался и довольно давно, возможно, часа три назад. Руфайские дервиши не танцевали, а сидели или стояли на коленях на полу и, раскачиваясь из стороны в сторону, нараспев поизносили имена Аллаха. Музыкальные инструменты отличались от мевлевских большим количеством и грубым звучанием. Только ударных было несколько видов. Мелодии не пробуждали, но стимулировали. Дервиши откликались на музыку размашистыми движениями тела. Когда я вошел, царила атмосфера напряжения и экстаза.
Вскоре раскачивание сменилось необузданными бросками тел из стороны в сторону; дервиши били себя в грудь и рвали волосы и бороды. Имя Аллаха уступило место восклицанию Ya Ни, что означает «О Ты!» Но теперь они скорее хрипели, чем говорили нараспев.
Где-то через полчаса высокий худой человек в одной набедренной повязке встал с пола. Он поклонился шейху текки и спокойно стал в центре зала. Помощники внесли стальные пики с тяжелыми шарами на концах, длинные-гонкие копья и тяжелые цени. Не прекращая раскачиваться и выкрикивать La Нu, дервиши принялись избивать себя цепями, пиками и копьями кололи свои щеки, грудь и бедра. При этом отсутствовало впечатление страха или боли. Старый человек, стоящий в центре, казался единственным спокойным среди дикого возбуждения.
Не желая стать жертвой галлюцинации или внушения, я выскользнул из зала, решив, что, вернувшись через несколько минут, смогу трезво и холодно взглянуть на происходящее.
События продолжали развиваться. Два дервиша внесли огромную кривую саблю и пали ниц перед Каббой, нишей в тени, указывающей направление в сторону Мекки. Старик в центре спокойно лег спиной на деревянный пол, взял саблю, пальцем попробовал острие и положил ее острым краем себе поперек живота, а затем глубоко вонзил ее в свои тощие бока. Мгновенно настала глубокая тишина, и шейх монастыря шагнул вперед и встал на саблю, опираясь на двух дервишей, которые, дрожа всем телом, бормотали: «Allah-u-Akbar» («Бог Велик».) Казалось, сабля уперлась в пол, а тело разрублено на две части.
Участники этой сцены словно бы застыли в трепетной тишине. Наконец шейх тихо сошел г сабли. Старик, не двигая телом, поднял саблю обеими руками. Затем большим пальцем он провел по телу там, где была сабля, и встал. Все увидели, что на теле не осталось ни царапины.
Присутствующие, охваченные неописуемым чувством, дрожали. Стояла полнейшая тишина. Саблю вывесили на всеобщее обозрение. Дервиши выстроились для последней священной мусульманской молитвы. Мои друзья-турки спустились вниз и присоединились к ним. Эта последняя молитва самая длинная, состоит из тринадцати рикаас, или двойных падений ниц, и продолжается около двадцати минут. Ощущение было двоякое: силы и умиротворения. Я остался один в галерее и задумался. После ритуала приятель, приведший меня сюда, позвал меня вниз осмотреть саблю, которая, вне всякого сомнения, была той самой. На ней не осталось следов крови, и она была острой, как бритва. Я никак не мог объяснить то, что я видел. С тех пор я много раз наблюдал подобные демонстрации и не сомневаюсь, что возможно путем особых упражнений приобрести экстраординарную власть над человеческим телом.
Мусульманская религия начинала очень интересовать меня. Мальчиком я разочаровался в христианской религии из-за постоянных склок и раздоров вокруг нее. В школе у нас было два преподавателя Божественного, один из высокой и другой из низкой англиканской церкви. Первый был мягким глупым старым священником, но второй оказался непримиримым фанатиком. О Римской католической церкви он говорил такое, что нельзя слушать школьникам. С большим удовольствием мы слушали миссионеров-проповедников, которые с потрясающей уверенностью в своей правоте вещали о несчастных язычниках и их бедственном состоянии. Я, как и многие мои товарищи, был не прочь оказаться язычником. Когда я рассказал об этом родителям, мать, всегда ненавидевшая лицемерие, заметила: «Большинство англичан — лицемеры, особенно английские священники». Отец добавил: «С религией было бы все в порядке, если бы не было священников и миссионеров, причем последние — наибольшее зло». Мальчиком он учился в Лэнсинг-колледже и испытывал религиозное давление. С тех пор он невзлюбил любую провозглашенную религию и сделал все возможное, чтобы защитить нас, детей, от навязывания нам определенных верований, против которых впоследствии мы могли бы протестовать.