Владимир Березин
СВИДЕТЕЛЬ
Летопись будничных злодеяний теснит меня неумолимо.
Пусто и хорошо. Нет обязательств. Лучшая профессия - родину... Что? Даже само слово пишется непонятно - то ли с большой буквы, то ли с маленькой. Бога нету, или все же он есть, судя по происходящему - все же есть, но я уже никакой не капитан. Вернее, я запасен, запасен, положен куда-то до новых времен. Но новые времена - непонятны, никто не знает, придут ли они, не придут, никому неизвестно, какими они будут. Запас портится, запасные спят, солдаты гуляют с пастушками, дерутся с парнями, все больше амуниции исчезает в кладовой шинкаря. Слава Богу, война кончилась, говорят селянки, нянча сорных солдатских детей. Кто ты после окончания похода? Пора по домам, варить старухам по пути кашу из топора, травить байки, балуясь чужим табаком. Но это обман, недоразумение, война высовывается из рукава, будто припрятанная шулером карта. Государства хранят вечный мир, воюют только люди, только люди несут ответственность за будничную кровавую возню. С благословения и без, они начинают улучшать жизнь, взяв в руки оружие. Любая драка совершается из лучших побуждений. История эта вечна, скучна, она повторяется с точностью до запятой, уныло ведя счет истребленным. Даже количество крови в человеке остается прежним - две трехлитровые банки - так же как и века назад. Война гудит, как судно в тумане, ее не видно, но она рядом. Не спрашивай о колоколе, он устал звонить. Боевая сталь еще в руках, она не покидает этих рук, и не остывают ни рукоять, ни клинок, только согреваются они по-разному. Если нельзя драться по-крупному, дерутся по-мелкому. Войска не распущены, они просто застоялись. Начала у войны нет, а есть только продолжение. Кем ты стал, кто ты есть во время этого продолжения, приближающегося, как "Титаник", и айсберг уже неподалеку. Шинкарь вытаскивает заложенное оружие из погреба и раздает - своим или чужим. Остается лишь сочинять письма до востребования.
Я начал черкать что-то на обороте карты - прямо в поезде. В поезде было писать странно - сложно и просто одновременно. Сложно - потому что качает, неудобно, карандаш клюет бумагу. С другой стороны, всегда есть о чем: вот в тамбур вошел небритый парень и тут же, отвернувшись к запотевшему окну, вывел на стекле по-русски: "Джохар".
Нужно запомнить и это.
В вагоне уже давно воцарился особый запах - полежавших вареных яиц, вчерашней котлеты, потных детей и несварения желудка.
Это мир, где одинокому не дадут пропасть, поднесут ему помидорчик, насыпят соли на газетку, одарят картофелиной во влажной кожуре.
В этом мире стучали друг о друга какие-то незакрепленные детали, хлопала дверь тамбура.
Я видел, что свободного места в поездах стало мало.
Люди везли что-то важное - и для себя, и для других, но меня это не очень занимало.
Хотелось что-нибудь записать, все равно что, записать, заменяя общение со спутниками. Впрочем, спутников у меня уже давно не было, были только попутчики.
А с попутчиками давно перестал я желать общения.
Во время этого долгого перемещения одиночество следовало за мной.
Но вот я наконец достиг мыса Тарханкут, где степь обрывается в море, а вода плещет в скальные ниши.
Сверху, сквозь прозрачную воду, были видны камни на дне и зеленые пятна водорослей.
А над всем этим жили, двигаясь подобно гигантским насекомым, радиолокационные антенны, и каждая раскачивалась, вертелась по-своему.
Я смотрел с обрыва на склон и заходящее багровое солнце. Что-то рвалось в самом сердце, и казалось, что нужно запомнить навсегда или записать это что-то.
Но долго такое состояние не может длиться, и снова нужно было выходить к людям.
Вблизи Тарханкута я пристал к лагерю Свидетелей Иеговы.
Были они людьми мало приспособленными к полевой жизни.
Странно-беззащитными.
Я чинил им палатки, орудуя кривой иглой, и разговаривал о вере.
Были Свидетели в этих разговорах похожи на тренированных пилотов в нештатной ситуации. Мгновенно перебирали заученные варианты реакции, а когда становились в тупик, отсылали к братьям по вере - по месту жительства оппонента.
Приятель мой, объемный чудной человек, слоняясь по Москве за однокурсницей, задумчиво повторял: "Непросто это, Татьяна, непросто..."
Эту фразу и я печально тянул, вздыхая, в ответ на тягучие речи Свидетелей.
При этом я думал про себя о том, как красиво и метафорично имя этих людей.
Свидетели.
Как многозначительно это название, и как странны эти люди.
Лагерь Свидетелей напоминал пионерский - с дежурствами, первой группой, второй группой, какими-то начальниками. Пробираясь в ночи между палаток, я видел, как они ведут при скудном свете переносных лампочек свои политзанятия.
- А на это, - слышался голос невидимого инструктора, - нужно рассказать притчу о жучке. Дело в том, что...
Море гремело в двух шагах от палаток. На полоске песка, заглушаемые прибоем, разговаривая, стояли две маленькие девочки.
Одна говорила другой:
- И весь этот мир подарит нам Иегова!
А другая отвечала, сообразуясь с какими-то пророчествами:
- ...но этих звезд мы больше не увидим...
И невиданная мной самоотверженность была в словах этой маленькой девочки, невиданный подвиг. Дескать, эти звезды так красивы, но если так надо, я готова проститься и с ними.
Пришлось покидать их лагерь в темноте, и это тоже похоже на метафору.
Была ночь, и лагерь Свидетелей спал. Как и все эти дни, грохотало море, и неравномерными вспышками бил маяк с мыса. Я взвалил на себя рюкзак и, перешагивая через растяжки палаток, пошел к дороге. Автобусы не ходили, а путь до ближайшего городка мне предстоял неблизкий - километров тридцать.
Пока я шел, начало светать.
Я понимал, что путешествую между разными людьми, и они передают меня друг другу, как эстафетную палочку. Это мне нравилось, потому что невозможно было привязаться к ним по-настоящему. Нравилось мне это и тем, что и одиночество держалось на расстоянии, не решаясь приблизиться.
Впрочем, скорее оно было похоже на снайпера в засаде.
Я поднимался на пустынные равнины яйл - горных пастбищ - и вспоминал весенний Крым. Там мысли об одиночестве тоже занимали меня, когда я доходил до края яйлы. Нехитрый мой ночлег обустраивался быстро, а до сна было еще далеко. Той весной я приехал сюда после школьных каникул, и оттого Крым был пуст. Тогда мне не встретился ни один человек наверху, и это было хорошо.
Я спал у ручного огня и был спокоен той весной
Лежа под перевернутой чашкой неба, я перебирал в уме все то, что не успел в жизни.
Сколько я ни искал сейчас прежних стоянок - я не нашел ничего.
И это было правильно. Когда б обнаружились приметы прошлых ночевок, одиночество безжалостно сдавило бы мое сердце.
. А теперь можно было вспоминать другие горы, то, как мы шли вдоль мутной реки, а у меня за плечами болтался уже не рюкзак с альпснаряжением, а мешок с рацией и запасными рожками к автомату. Такие воспоминания хотелось отогнать, но в моем одиночестве они приходили снова.
Я добрался до Коктебеля и начал искать свою знакомую, обещавшую устроить меня на постой.
Однако я не понравился хозяину, и он отказал мне. Мысль о том, что сейчас нужно ходить по домам и спрашивать комнату, была отвратительна.
Так и вышло - всюду мне отказывали.
Не было места на одного.
Двоим или троим устроиться проще, а для одного комнат не строят, они невыгодны. Одному устроиться трудно, и это опять имеет какой-то двойной смысл.
Я спустился на пляж и начал думать дальше, греясь на солнце и от грусти не боясь обгореть. Море ворочало свою соленую воду, и ходили задумчиво по пляжу голые женщины.
Было их много, и от нечего делать я рассматривал их загорелые груди - упругие, круглые, отвислые, остроконечные, плоские...
Рядом со мной сидела женщина в нижней части бикини, и я с удивлением обнаружил, как мало она отличается от мужчины.
Было непонятно, что я вижу - сильные мужские мышцы или маленькую женскую грудь.