Мои друзья мертвы, а это была часть меня самого.
- Ты его знал? - спросила Аня, наклонившись ко мне.
- Мы служили вместе, - сказал я и соврал - Мы никогда вместе не служили. Да и служил ли я? Была ли у меня прошлая жизнь? Может быть, я сам себе придумал ее?
Но мертвый воин Багиров, лежащий на стерильном полу немецкого лифта, с определенностью говорил о том, что эта жизнь была. Более того, то, что я видел в чужой газете, свидетельствовало о том, что грани между жизнью прошлой и нынешней нет.
- Он был похож на Дон Кихота, знаешь, на того Дон Кихота, который умело снимает часовых, а потом освобождает разбойников. Это был специально обученный Дон Кихот, который перекусывает колючую проволоку, а потом нашпиговывает мельницу синтетической взрывчаткой.
- Но даже такому Дон Кихоту теперь не выжить, - произнесла Аня, посмотрев мне в глаза.
Было ясно, что она примеряет судьбу Багирова на меня, и с надеждой сличает: не очень ли похоже. Однако мне казалось, что с этим покончено навсегда. Бояться было нечего.
Но все это были вестники из прошлой жизни, которая ушла, а пока мы ходили по немецкой земле, и собаки, чующие счастье, прыгали вокруг нас.
Однажды мы снова пришли в другие гости, хотя гостями назвать такой вечер невозможно.
Скорее, это был раут. Я удивился, как преобразилась Анна, теперь она превратилась в светскую даму. Она мало рассказывала мне про свою работу, а мне не хотелось подробностей. В мире все одинаково - несмотря на разный цвет денег. Работа была важной и очень денежной, и это все, что я понимал.
Теперь Анна улыбалась немного чопорным хозяевам, беседовала то с тем, то с другим. Был там даже человек в черном с подносом, на котором стояли бокалы.
Все это интересовало меня, меня интересовало то, как ходят эти люди и как они берут шампанское с подноса. Меня интересовало то, как разговаривают на раутах, и это надо было запомнить.
Меня даже познакомили с кем-то. Женщина задала мне вежливый вопрос, и, не дождавшись ответа, исчезла. Возник из темного угла, просто сгустился из воздуха человек, назвавшийся почти русской фамилией. Он представился доктором, специалистом по перегонке нефти.
- Вы, наверное, испытываете стыд по поводу действий ваших войск, - важно сказал доктор Панков. - Это чудовищно, но я должен сказать, что вы лично ни в чем не виноваты.
"Старый дурак, - думал я про себя, - много ты понимаешь в страхе. Все не так просто. Слышал бы ты, как молится мать о смерти своих детей".
Потом Панков, или, может, Pankoff, а может, Pankov, стал говорить отчего-то про Фрейда. Тон его стал менторским, и скука накрыла меня пыльным покрывалом. Панков говорил о том, что лишь недавно освободился от родительского гнета, а ему уже пятьдесят пять, и вот Восточная Европа тоже освободилась, освобождается, освободится от гнета и будет изживать этот комплекс. Я слушал, как нефтяной доктор рассказывает о "осси" и "весси", о том, как консультирует химическое производство в бывшей ГДР, а я искал глазами Аню, потерявшуюся в толпе.
Но потом я приметил одного из приглашенных. Вырвавшись из цепких объятий Панкова, уже рассказывавшего анекдоты, в которых самое сложное было - угадать момент, когда нужно понимающе усмехнуться, я начал изучать седого человека, ни с кем не вступавшего в беседу. Чем-то он напомнил мне человека, подошедшего ко мне в ночном крымском баре с предложением выпить за сороковую армию. В них было что-то общее, и оба были не на своем месте.
Мы постояли рядом и, наконец, заговорили.
- Я уехал из Югославии в тот год, когда умер Тито, - сказал этот человек. - По личным причинам. У нас уже тогда было проще, чем у вас.
- В тот год, когда умер Тито, - повторил он.
А я помнил старые журналы, которые читал в детстве на даче, и где маршал изображался в виде барбоса, сидящего на груде черепов. Там шла речь о клике Тито-Ранковича, и вот давно нет ни Ранковича, ни Тито, нет и той Югославии.
Когда хоронили Тито, не полагалось вспоминать о 1948 годе, и это умолчание, наверное, привлекло мое внимание к истории этой страны. Югослав был из Цетиньи - давней столицы Черногории, того края, где до сих пор говорили: "Мы - маленький народ, но нас с русскими - двести миллионов". Это был лозунг, придуманный давно, и им пользовались разные люди. Оттого, наверное, я боялся повторить эти слова.
- В тот год, когда умер Тито, - продолжал югослав, - я все понял. Начинается страшное, и вот оно началось. Сначала постепенно, с Косово, потом дальше. Эта беда всегда приходит неспешно, кажется, всегда ее можно остановить, оправдаться, договориться.
Но уже этого сделать нельзя, ничего нельзя исправить.
Про албанцев из Косово, например, все забыли.
И начинается все даже смешно, с анекдотов, а потом закрывают национальные школы, стреляют по церквям и мечетям. Драку начинают разнимать, но все без толку.
И внезапно все вокруг понимают, что этого не остановить.
У нас ходит история о том, как на переговорах по демаркации хорват Силайджич сказал, что не отдаст сербам какой-то город.
Ему резко заметили, что граница согласована - и с ним же.
- Э, - сказал Силайджич, - сначала я не принял во внимание, что пять тысяч моих лучших солдат родом оттуда. Если отдать вам это место, то произойдет переворот, и война продолжится.
Югослав пересказал этот почти анекдот и печально заметил:
- Министры уже не в силах ничего сделать. Это мне пытался объяснить мой дед и пытался объяснить отец, а они были не последними людьми. Мой дед воевал в Первом пролетарском корпусе под Дрваром - вместе с Тито. До войны он был моряком, водил по Ядрану суда. Это сложно, береговая линия сильно изрезана, много рифов. Но мой дед не ошибался. Он ошибся лишь потом, после войны его сняли с партийной работы и посадили. Отсидев, дед снова стал моряком и глядел в чистое море. У нас, знаете, особенно сильное испарение воды, поэтому при спокойной воде видно метров на шестьдесят-семьдесят. Я все хотел понять, в чем он ошибся, поэтому стал заниматься политической историей, ее символами.
Общество мыслит символами - фотографиями и репортажами, это отметил еще Барт. Кстати, как вы относитесь к персональной и политической корректности?
Это было совершенно некстати, к PC я не относился никак. Плевать я на нее хотел, на проблему этой корректности, но это было грубо и невежливо, и я промямлил что-то. К тому же я заметил, что мой собеседник навеселе, даже не просто навеселе, он был давно и привычно пьян, но умудрялся почти не глядя хватать очередной бокал с проносимого мимо подноса. Не было мне дела, откуда он взялся, больше всех других приглашенных он был нужен мне, и я слушал его сосредоточенно и внимательно, сам представляя в мыслях его страну, которую так любил, и историю которой учил тоже. Я любил горные очи - как их называли в каждом путеводителе - ледниковых озер, которых никогда не видел, и Охридское озеро, красную землю, остающуюся влажной даже в засуху, Динарское нагорье, лежащее между морем и реками, начало Родопских гор у Белграда и сухой белый известняк на берегах Адриатики. Я любил людей этой исчезнувшей страны, и мне было все равно, ходили они в черных горских шапочках, похожих на сванские или в рыбацких шляпах с узкими полями. Мне было безразлично, носили их жены мусульманские платки или короткие юбки, какова была их партийная или религиозная принадлежность. Мне было одинаково хорошо смотреть на знаменитые скорбные фигуры Мештровича и улицы Загреба или Сплита.
И я видел их сотни раз на фотографиях да в учебных фильмах. Потом я учил космоснимки и, казалось, узнавал все - повороты дорог, мосты и перекрестки.
Но мы говорили об истории, истории вообще, и, отчего-то о Древней Греции, о вечно плакавших греках, не считавших зазорным плакать вечером прощаясь, чтобы потом встретиться утром.
Но разговор неожиданно вернулся к Тито и другой Греции, современной и легко представляемой.
Мой собеседник рассказал, что в июле 1949 года, когда бои между греческой повстанческой армией и правительственными войсками велись на югославской территории, югославы поддерживали повстанцев. В середине августа, напротив, ДАГ оказалась между двух огней. Ее били и войска правительства, и югославская армия, потому что в феврале югославское правительство договорилось с греческим. Я опять вспомнил трепаные журналы на старой даче: "Кровавый палач народов Югославии - Тито предоставил греческим монархо-фашистам возможность совершать неожиданные нападения на позиции Демократической Армии Греции с тыла через югославскую территорию". Чуть ли не миллион беженцев двинулся по горным перевалам, но сколько из них перебралось через северную границу - неизвестно.