Чашину ехать два часа. Через два часа он достигнет своих подчиненных и начнет гадить.
Я специально вспомнил это слово, потому что не знал, что он будет делать. А еще я вспомнил, как чуть было не разжился у турок пистолетом. Может, теперь он стал единственной необходимой мне вещью.
Садясь в машину, я оглянулся и увидел свое отражение в витрине. На меня глядел невысокий овальный человек в спортивной куртке.
Шумы нарастали во мне.
Это были звуки латиноамериканской музыки на Арбате, болтовня девчонок в крымском троллейбусе, пьяный русский нищий на Александерплац и шум воды, стекающей по брезентовому пологу палатки, стоящей на краю клюквенных болот. Это был звук колокола в маленьком городке и невнятное бормотание старика, идущего по коридору обшарпанной квартиры, звук двигателя танка, ползущего по склону и хриплое дыхание крестьян, устанавливающих миномет на краю села. Мерно стекал песок с саперных лопаток окапывающегося за линией обороны заградотряда, ухал карнавальный барабан, и отвечали ему скрипки ряженых, пищали и улюлюкали мобильные телефоны людей в красных пиджаках, собравшихся вместе за одним столом, и каркали эти люди что-то важное в уши своих телефонов. Это были шумы самолетов и вертолетов - вороний клекот и карканье войны, звуки своих и чужих, диссонансные эти звуки множились, длительность их смещалась, один замещался другим, гремели отбойные молотки жаркого московского утра, в которое нужно было выйти после бессонной ночи, шелестели необязательные слова моих случайных попутчиков, капал гулко неисправный кран, отмеряя падением воды ход ночного разговора, шумела листва за окном курортной комнаты, плыли фуги над спящим в зиме подмосковным поселком, с визгом двигался по запотевшему вагонному стеклу палец юго-восточного человека, выписывая: "Джохар", стучали колеса, брякала пряжка ремня, свесившаяся с верхней полки, поводила стволами "Шилка", зенитная установка, из рыла которой хлещет квадратный метр смертоносного свинца, звучали гитары курортных лабухов, били в крепкую дверь убогой квартиры с придвинутыми к окнам шкафами тяжелые ботинки, переваливаясь по горной дороге, ревели бронемашины и десант ждал своей смерти на броне, шуршали деловые бумаги, за которыми кровь и нефть, эта нефть текла по жилам моей страны, питая ее больное тело, эшелон убыстрял свой бег, а брезент на платформах хлопал, хлопал на ветру, а маленький "фольксваген" футболила по дороге огромная туша трейлера, поддавала, плющила со скрежетом, выпихивала с эстакады, но вкрадчивый голос инструктора говорил, что если так, дескать, то одно спасение - рассказать притчу о жучке, чужие разговоры теснились во мне, хрипло кричал что-то небритый человек, меняя рожки автомата, перемотанные изоляционной лентой, и с грохотом катились по скальнику камни из-под его башмаков, и рвал барабанные перепонки этот шум остановившегося времени.
Я сел в машину и сосредоточился.
Я поехал убивать Чашина.
Это было похоже на самоубийство, тем более, я не знал, как собственно, я буду это делать. Машина шла по автобану, положив стрелку спидометра направо почти горизонтально.
"До первого полицейского", - подумал я.
И тут я понял, что медленное движение моей жизни на протяжении последних полутора лет окончилось, все полетело вверх тормашками. Мишень уже попала в прицел, и меня влекло вперед помимо моей воли. Я стал берсеркером. Я вернулся к животному состоянию, звериному бесстрашию, жажда убийства - вот что было главным в этот момент. Берсеркер не думает о последствиях, он есть суть войны, ее значение. Он символ войны, потому что его жизнь бессмысленна, как сама война - в любое время, когда бы она ни велась.
Я ехал довольно быстро, пока на дороге не было машин. Но чем ближе я продвигался к северу, тем больше было на дороге пробок.
Немного спустя я увидел еще одну, но понял, что это не пробка. На встречной полосе замер огромный трейлер, а рядом с ним белело что-то. Когда я подъехал ближе, то понял, что это что-то - белый "Мерседес".
И это был "Мерседес" Чашина.
Правда, теперь он был похож на выкрученное белье. Вторая машина с дырками от пуль стояла чуть впереди.
Засада была организована грамотно, точь-в-точь, как ее давным-давно организовал сам Чашин, когда мы с Геворгом лежали в придорожном кювете. Только теперь, расстреляв машину охраны, сидевшие в засаде просто выстрелили в чашинский "Мерседес" из гранатомета.
Полицейские затянули место аварии полосатой лентой. Рядом стоял медицинский фургон с мигающей лампочкой наверху. Я совсем остановился, потеряв осторожность, а говорить с полицейскими было совсем небезопасно.
Два человека в униформе паковали черный мешок. Один из них дернул молнию несколько раз, потом запустил туда руку и вынул голову Чашина.
Мертвый Чашин посмотрел на меня спокойно и твердо.
Человек в униформе устроил голову поудобнее, а потом окончательно застегнул мешок. Двое положили мешок на носилки, раздвинули их, подняв, и покатили к фургону.
Полицейский внимательно посмотрел на меня, и я понял, что пора сматываться. Я еще раз подумал о том, как хорошо быть безоружным.
Да и если бы его там не было, стать свидетелем по делу смерти русского в Германии - совсем не радость. Машина медленно тронулась, и полицейский проводил меня внимательным взглядом.
Уже отъезжая, я оглянулся и прочитал на ярко-желтом борту фургона, где чернели три или четыре пробоины, название: "Jugoslavian roads".
"Ну что ж, - подумал я. - Все одно к одному".
Был яркий солнечный день, совсем весна. "Интересно, как его угораздило? На какой же скорости надо было идти... И кто его приложил?"
Зачем так - на виду, так громко, так неумело...
Впрочем, это все теперь неважно, важно только то, что мне не надо убивать Чашина. Затея, в общем, была дурацкая. Те, кто сделал это, тоже действовали не лучшим образом, но все равно я вел себя глупо.
Прав был Чашин, говоря о моем непрофессионализме. Профессионал так никогда бы не поступил, это отчаяние вырвалось из меня. Потом я буду много думать об этом, но в этот момент лишь гадкая мелкотравчатая радость жила во мне.
Будем жить дальше.
Только звонить мне теперь некому.
Стараясь не оставаться долго дома, я набил сумку немудреной едой из холодильника. Часть ее я засунул в куртку и вышел, ощущая тяжесть в кармане.
Оружия у меня нет, вот как все хорошо обернулось. Я пошел к автобусной станции. Теперь можно поехать куда-нибудь, пока адреналин не выйдет из крови.
Некрасивая девушка, схватив меня за рукав, всучила яркую листовку. На листовке были нарисованы маленькие человечки с такими же бумажками в руках, сидевшие в садиках на лавочках. Человечки были похожи на маленьких жучков, копошащихся каждый у своего домика. Огромное солнце отбрасывало тень на землю, а между кустов бродило дикое зверье. Первой строкой в тексте, начинавшемся на обороте, было: "...Und diese wunderbare Welt schenkt uns Jehova".
Сначала я ехал на городском автобусе, а потом зачем-то сошел, прошел километра два по дороге, что вела от окраины к другому городку - поменьше, пока из-за поворота не показалась АЗС.
На заправочной станции я увидел две огромные фуры, на них было написано что-то по-турецки, однако водители были явно не турки.
Говорили они иначе, и речь их, доносящаяся из кабин, была мне знакома. Это были сербы.
Я приблизился и окликнул одного из них, как раз вылезавшего наружу. Я заговорил с ним, медленно подбирая слова того языка, который учил так давно.
Водитель был похож на моего толстого приятеля-бандита, того, что печалился, что моя жизнь пропадает зря. Но этот водитель был весел, не печалился ни обо мне, ни о чем еще, и в этом был добрый знак.
Водитель спросил, откуда я.
- Из Советского Союза, - ответил я ему, и это, как ни странно, было недалеко от истины, потому что на моих документах стоял герб именно этого государства. Однако объяснять, почему я так ответил, мне не хотелось, да и это было неважно.