Уже не первый раз я говорю ей эти слова. Но каждый раз она отвечала:
— Я делаю так по велению моих голосов.
Теперь, ослабленная болезнью, она говорит:
— Лучше мне умереть, чем жить закованной в цепи. Но если вы правда поместите меня в другую тюрьму, и снимете с меня оковы, и вокруг меня будут женщины, я буду послушной и сделаю то, что вы хотите.
— Сделай,— говорю я,—и ты будешь освобождена.
Я приказываю снять с нее оковы, бережно поддерживая, увожу в соседнюю комнату. Я сажаю ее в кресло и говорю:
— Жанна, я верю тебе, но надо, чтобы все остальные тебе поверили. Ведь все видели, что ты ходишь в мужском платье, и они могут усомниться, что ты раскаялась и согласна поступать, как полагается доброй девушке. Подпиши эту бумагу, и я покажу ее судьям, и все будет кончено.
Я протягиваю ей лист пергамента и вкладываю ей в пальцы перо.
— Подпиши. Подпиши же! В отчаянии она защищается:
— Я не могу подписать. Я не понимаю, что тут написано. Я не должна подписывать эту бумагу.
Я говорю:
— Если ты сейчас же не подпишешь, ты будешь сожжена на костре.
— Ах, как вы стараетесь меня соблазнить. Я ничего не сделала дурного.
— Тогда подпиши!
Она теряет силы, она соглашается:
— Я согласна сделать все, что потребуют.
Я беру ее за руку, я веду ее рукой, и она подписывает.
Вечером кардинал Уинчестер и епископ Теруан, советник короля Англии, гневно упрекают меня, что теперь, когда Жанна отреклась от своих голосов, ее по закону уже нельзя казнить. Я спокойно выслушиваю их гневные крики, и когда — видно, не хватило им дыхания — они наконец замолкают, я говорю:
— Господа, не волнуйтесь. Теперь-то мы ее поймали.
На другое утро на кладбище Сэнт-Уан происходит торжественное публичное отречение.
Еще совсем рано, но в этот майский день солнце светит ярко. Под его лучами серые камни собора нежно розовеют, деревья в цвету, свежая трава зеленым ковром на могилах.
Здесь пред лицом судей и кардинала Уинчестера, епископов Нойона, Норвича и Теруана, магистра Гильома Эрара; здесь, пред толпой жителей Руана, сбежавшихся на зрелище; здесь, в окружении английских солдат, которые подавят любой возмущенный возглас, Жанне читают ее отречение.
Ослепленная солнечным светом, которого она так долго не видела, оглушенная рокотом человеческих голосов, и, наверное, голова у нее кружится от свежего воздуха, она еще пытается увильнуть:
— Если есть в моих словах и делах дурное, злые слова и злые поступки — это моя вина.
Магистр Эрар восклицает громко, так что всем его слышно:
— Ты отрекаешься от своих слов и дел?
И вторично:
— Ты отрекаешься?
И в третий раз:
— Ты отрекаешься?
И Жанна, склонив голову, говорит:
— Я подчиняюсь воле моих судей.
Тотчас солдаты хватают ее. Я приказываю:
— Отведите ее обратно в темницу.
Там с нее срывают мужскую одежду и кидают ей женское платье. Пусть наденет его, как обещала в своем отречении.
Её ноги непривычно путаются в длинной, до полу, юбке.
И теперь она поймана, теперь она поймана! Попалась пичужка в ловушку.
Прощай, прощай, все кончено! Настало время радоваться, время пировать и веселиться.
Глава восьмая
ГОВОРИТ
ДЖОН БАРДОЛЬФ
Эй, автор, что ты отворачиваешь свое лицо? Боишься смотреть на нас? Мы твое воображение, а ты трусишь? Не прячься в подушку, не закрывай голову одеялом. Смотри, смотри, слушай:
— Я — Джон Бардольф, тюремщик. Это Джон Грэй — мой товарищ. А этот — третий. Нас трое. Мы тюремщики Жанны.
Ночью, как было нам приказано, мы спрятали женское платье. Жанна просыпается и не может встать. Нечего ей надеть — вот потеха!
— Жанна, вставай! Ах ты, лентяйка, продери глаза. Уже петухи трижды пропели — на дворе день.
Она зарылась в солому, вертится, как червяк, пытается прикрыть свою наготу.
— Не стыдись, красотка! Не стесняйся, душечка! Вот тебе твои штаны и курточка. Вставай, одевайся.
— Господа, я прошу вас, отдайте мне женское платье. Вы знаете, мужская одежда мне запрещена.
— Не хочешь — как хочешь. Лежи хоть до ночи. Она вертится, крутится, больше нет силы терпеть.
Она надевает мужскую одежду.
— А мы было думали, что ты девушка. Хотели было тебя ущипнуть. Эй, ведьма, приятна тебе привычная одежда?
Тут в темницу врывается епископ, монсиньор Кошон, и ловит ее на месте преступления.
— Вчера ты отреклась, клялась быть послушной. И суток не прошло, ты вновь впала в ересь!
Теперь уж ее осудят. Теперь уже всё. Теперь уж по праву и закону — костер.
Эй, автор, мы уходим. Мы свое сделали, свое сказали. Что же ты не смеешься нашей хитрой шуточке?
Глава девятая
ГОВОРИТ
ЖЕНА ДЮРОМА
Я — жена Годфруа Дюрома, руанского гражданина. Раньше мой муж был скорняк и у него была лавка в кожевенном ряду подле гостиницы «Бога любви». Но лет десять тому назад он за преклонным возрастом удалился от дел и купил маленький домик на площади Старого рынка, между гостиницей «Весов правосудия» и харчевней «Котла».
С утра я сажусь с моей прялкой у окна второго этажа и смотрю на площадь. Отсюда мне видно и угол церкви Спасителя, и бани «Серебряного льва», и лавку мясника Робэна ле Пелетье, у которого я покупаю мое воскресное жаркое, и гостиницу «Кошки и мышки», и прямо против моих окон улица Тюрьмы, а на ее углу богатые дома господ де Баквиль и де Бондевиль.
А улица вся заставлена тележками зеленщиков, и если поторговаться, так можно дешево купить ранние овощи.
Старый рынок так и кишит народом. И ремесленники, и горожанки со своими слугами, и крестьяне из окрестных деревень, и путники, верховые и пешие. Тут и трезвые, и пьяные, споры, и драки, и торговля. И карманные воришки, и банщицы, зазывающие желающих смыть дорожную грязь гостей. Есть на что посмотреть. И так-то весь день до самого вечера, а потом фонари у подъезда гостиницы гаснут, и ночь, и тишина.
Но в эту ночь под тридцатое мая я не могла заснуть. Все время меня будили то визг пилы, то стук молотков. Свет факела то вспыхивал, то мерцал, проникая сквозь плотные полотняные занавески моей кровати.
Я подумала, что назавтра готовится казнь, но не могла понять, почему же такие долгие к ней приготовления. Ведь казни на Старом рынке не редкость, и немало горожан поплатились жизнью за свою ненависть к англичанам. И все мы здесь, в Руане, осторожны в своих разговорах, а увидев англичанина, и вовсе замолкаем — немеем, как рыбы, набравши в рот воды.
А красный свет факелов перебегал от стены к стене.
Я не выдержала и осторожно выскользнула из-под одеяла, чтобы не разбудить мужа. Он намного старше меня и нуждается в отдыхе. А обеспокоишь его раньше времени, будет ворчать и браниться.
Итак, я потихоньку встала и босая подошла к окну. Тут я увидела, что нагнали на площадь много рабочих и они высоко, ряд за рядом, возводят каменную кладку, скрепляют ее раствором, так что вместо низенького нашего эшафота вырастает подножие для костра, длинное и широкое и высокое — такое, что отовсюду издалека будет его видно. А вокруг костра у самой ограды церкви Спасителя, с той стороны, где кладбище, из крепких бревен и длинных досок сколачивают эстрады.
И тут я поняла, что этот костер для Жанны и эстрады для ее судей и убийц.
Я упала на колени и, положив руки на сиденье табурета, долго плакала и молилась, чтобы случилось чудо, чтобы Жанна спаслась, чтобы не для нее были эти приготовления, чтобы пусть вдруг ночью напали на Руан войска французского короля и все его отважные капитаны, соратники Жанны — Дюнуа, Ла Гир, Алансон и как их всех зовут,— взяли бы Руан, и освободили Жанну, и убили бы проклятых англичан, уже столько лет поработивших нас.