Европейская культура!
Кого она интересует сейчас?
Столько лет уже говорят о «новой» Европе — и разрушают, стирают с лица земли старую. Хотя старая так благородна, так бесценна, а эта «новая» — чудовищна в своей грубости, дикости и крикливой, дешевой безвкусице!..
Стоит ли оставаться жить в ней?! Уж лучше куда-нибудь в лес, на пустынный остров — укрыться там напоследок с горсточкой людей и проговорить до глубокой старости — устало и бесполезно — о том, как хорошо было когда-то быть человеком… А может, лучше и умереть?.. Да, он умер бы, если бы не упрямая, непреклонная жена-мать, которая, все время подстегивает его, зовет — и еще думает при этом, будто выполняет какую-то великую миссию! Потому только, что профессор Терени — его дорогой друг, единственный, кто действительно понимал его, — перед тем как бежать от этого кровавого потопа, оставил коротенькую записку на обороте своей визитной карточки: «Берегите Ференца, не дайте ему погибнуть, он еще нужен будет всем людям».
И Магда, то ли выполняя этот наказ, то ли просто потому, что любила его, ведь он — отец ее ребенка, или в силу нелепого животного инстинкта самосохранения, боролась за его жизнь, как могла. Ибо женское, материнское начало не позволяло ей терять надежду даже тогда, когда мудрый и трезвый рассудок давно уже осознал безнадежность борьбы…
Последние четыре с лишком недели Ференц Фабиан скрывался на улице Аттилы — у дальнего родственника одного из своих бывших однокурсников по университету. Но вот с неделю назад старший дворник — он же по совместительству портняжка, сгорбившийся, вечно простуженный и гундосый — поманил Ференца в свою мастерскую, дурно пахнущую клеем, крахмалом и ошпаренной шерстью каморку под лестницей, и, угрожающе уставившись на него красными, слезящимися глазами, заявил:
— Меня не проведешь! Знаете, что это такое? — Палец его ткнулся в петлицу пиджака. — Партийный значок тридцать восьмого года. Имре Кумич одним из первых вступил в партию! А вы — даром что белобрысы, я вас сразу определил по походочке. Истинтом, так сказать, усёк. — От заросшего щетиной дворника несло дешевой махоркой и вонючим водочным перегаром. — Истинт, знаете ли — расовый истинт! Потому как мое семейство все, как есть, — чистые арийцы. Нет, Кумичи не какие-нибудь там никудышние! Папаня у меня такой раскрасавец был, любую тебе еврейку-богатейку мог в жены отхватить. Опять же и я, даром что шпутум[7] у меня, по причине легких… Я ведь у самого Шлезингера работал в Бельвароше[8]. И когда хошь, мог жениться на его дочке. Был бы теперь сам себе хозяин — в большой мастерской, в самом центре города: одних подмастерьев двадцать четыре штуки, не говоря уж о простых швеях. А какая клиентура! Ан вот не захотел — нужна она мне была, еврейка! Хотя тогда я еще и не был сознательным. Одним истинтом чуял, оберегал свою расовую чистоту. Вот как и вас раскусил сейчас: чую — жид! И с первого дня почуял, как только вы здесь объявились. Ну, правда, доносить мне на вас не хотелось. Потому — по чести сказать — не желал я неприятностей советнице, госпоже Шоош. Хорошая жиличка… На рождество никогда о моих троих деточках не забудет. Да и фатиранты ее, когда она еще фатирантов пускала, всегда одежду свою в глажку мне сдавали…