Поэт-песенник Ганя был аж никакой. Слова у него просто вываливались из строк. Где не хватало слогов, он вставлял как подпорки всякий вспомогательный словесный хлам, но выходило все это у него очень здорово и живо.
Эти попугаи добили толпу окончательно. Свист и рев в зале заглушил на минуту музыкантов. Сейчас все было очень, как сказал автор песни, степенно. Музыканты берегли силы. После концерта техник «Бастиона» извлек из сумки бутылку кальвадоса, и тут же на нее, как на волшебную палочку, в подсобку вломилась группа поклонников со своей бутылкой меришора, двумя бутылками бецмана и двумя подружками. Одна была крашеной блондинкой с фиолетовыми фурункулами и хмельными глазами на пухлой физиономии. Недостаток обаяния заменяли короткая кожаная юбка и красный свитер, которые чуть не трещали по швам. Впечатление было такое, что сзади и спереди она вложила под них по паре дынь. Пару сзади и пару спереди. Трудно даже сказать, что можно было делать с этим овощным ларьком. Вторая девушка была ее антиподом – худенькая, смуглая, с тонкими чертами лица, гладкими черными волосами и пронзительно-голубыми глазами, словно обведенными тонкой черной линией. Она ими просто просвечивала. Как рентгеном. На ней были очень классного индигового цвета джинсы «Борман» и оранжевая футболка. Скоро сыроватый воздух подсобки наполнился запахом мокрой травы. Пущенный по кругу косяк произвел на собравшихся, включая меня, совершенно разрушительный эффект. Как этот рентген-аппарат с веснушками и очень нежными губами оказался у меня на коленях, я не скажу. Видимо, она услышала волшебную мелодию моей флейты и пошла на нее, как маленький Моцарт на папин рояль. Моя флейта транслировала эту мелодию в эфир совершенно беззвучно, но у нее оказался очень чуткий локатор. Наш контакт был стремительным, как короткое замыкание. Ба-бах – и вот мы уже у меня дома в том замечательном состоянии опьянения, которое растворяет в себе время, необходимость в отборе подходящих слов (подходят все, но не нужны никакие) и чувство ответственности. Когда я помогал ей раздеваться, ее майка зацепилась за какие-то шпильки-заколки, и я стал целовать ее грудь с маленькими коричневыми сосками, не дожидаясь, когда она выпутается из своего тряпочного плена. На этом мои воспоминания о встрече прерывались, что обидно невероятно.
Не могу сказать, что выпито было особенно много на такую компанию, но смесь вышла адской: коньяк, кальвадос, меришор, бецман, план. Я снял пробу со всего. Она, видимо, тоже, потому что утром не могла вспомнить, где живет. То есть, может, она и помнила, но отказывалась сообщить. Была не в состоянии. Одевал ее я. Правильно: раздел, теперь одень! Не маму же звать. В другой ситуации это было бы очень эротично. Такой голый ванька-встанька, или лучше сказать машка-ляжкка, с очень изящными ножками и упругими грудками, как у Дианы-охотницы. Где-то я видел такую скульптуру, только не помню где. Она шла с луком, оглядываясь на зрителя через левое плечо. Что я помню отчетливо, так это борьбу чувств, вызванную желанием еще разок поцеловать ее и одновременным опасением за то, что поцелуй может вызвать рвоту.
Короче, я ее все-таки одел, при этом почти не потревожив ее сон. Потом позвонил Мукомольцу, надеясь, что он знает, где она живет. Тот даже не понял, о ком идет речь.
– Та хоть какая она? – спрашивал он, тоже с большим трудом приводя в действие речевой аппарат.
– Худ-денькая такая, в джинсах и в майке т-такой рж-жавой, – объяснял я, как мог.
Согласные звуки спотыкались один о другой.
– Ржавой? Она у нее что, железная?
– Да не ржавой, а оранжевой.
– А-а….
– Черненькая такая, с глазами такими, не помнишь?
– Черненькая, с глазами? Старичок, ну ты даешь, тут полгорода таких! А хоть зовут-то ее как?
– Б-блин, не помню я, Вадик. Лина, что ли…
– Лена? Не знаю, старичок.
– Н-не Лена, а Л-лина. Черт, что же делать?
– Та ты ее отведи куда-то в парк и кинь на скамейку. Она очухается и сама доползет, куда ей надо.