"И я говорю о таланте, а как моя жизнь сложится, я не знаю - может быть, и еще хуже, чем у Гойи", - как-то невнятно выговорил свою длинную фразу Андрей. И захлопнул альбом.
"Чего-чего? - переспросила Ирина. Губы у нее расплылись в недоверчивой улыбке. - Каэтана Альба в вас, конечно, не влюбится, нет их, слава богу, у нас, этаких роковых герцогинь, а какая же советская девушка с вами не будет счастлива? Но вы мне скажите, чем вам Гойя не нравнтся?"
"Гойя! Это уж очень бескрайно. Мне его "Капричос" - эти рожи - не нравятся. Они страшные. Не сами по себе, а то, какими ему они видятся".
"Андрей, золотой, да ведь в этом-то и главное: какими он их видит! А потом: не все они страшные. И вообще Гойя светел и жизнерадостен".
Ему хотелось спорить. Но он знал, что верх в споре все равно возьмет Ирина. И не потому, что она более образованна, хотя и это никуда не денешь, она просто не поймет его. Ведь ее слова о Гойе "какими он их видит" - эти самые "Капричос" - пустые слова. Не знает Ирина, как и что видел Гойя, это мог знать только сам художник и больше никто. Ирина видит чужие рисунки, а берется отвечать за их автора. Она ведь ответила, собственно, и за него, Андрея Путинцева. А разве она знает, каким в своих рисунках видит он мир? Как легко она делает свои выводы о таланте художника! И о человеческом счастье тоже.
А Ирина между тем продолжала:
"Вас ошеломили "Капричос", вы даже назвали их "рожами", забыв о великом мастерстве, с каким они сделаны. А если бы, жалею, что это сейчас невозможно, показать вам его серии офортов "Бедствия войны", "Диспаратес"? И еще настенные фрески в доме, где жил последнее время уже совсем оглохший Гойя. Тогда вы и совсем бы ужаснулись. Не знаю чему: сверхчеловеческому гению художника или сверхчеловеческим страданиям его чистой души, ненавидящей инквизицию за ее лицемерие, жестокость и кощунственное подавление свободного духа народа именем бога Иисуса Христа, завещавшего людям: "Любите друг друга". А "Бедствия войны"? Они ведь накликаны на листы бумаги далеко не тем, что и "Капричос" и "Диспаратес". Но, вместе взятые, это цельный Гойя".
"Ну нет! - опять воскликнул Андрей. - Не цельный Гойя, это его обломки!"
"Обломки? Творчества?" - изумленно спросила Ирина.
"Жизни художника! Обломки жизни", - сердито сказал Андрей.
И отошел в сторону. Разве мог бы он выдержать дальнейший поединок с Ириной, у которой наряду с явной симпатией к нему все больше стала просвечивать в лице и этакая покровительственность, переходящая в жалость к заблудившемуся в трех соснах человеку.
Во всяком случае, так представилось тогда Андрею.
Теперь, разглядывая последние свои рисунки и злясь на себя, Андрей вдруг отчетливо понял: ему не хватает внутреннего состояния художника, которое владело Гойей, когда тот писал "Капричос", "Бедствия войны" и фрески на стенах своего "Дома Глухого".
Андрей потер лоб рукой. Но ведь Гойя времен "Капричос" был морально раздавлен инквизицией за свои стремления восстать против мира зла и насилия, тупости властителей страны, лицемерия и стяжательства церкви. К тому же он и до безумия истерзан был неутоленной страстью к герцогине Альба. Какого сходства он ищет или хочет найти между собой и Гойей? Андрей усмехнулся. И бабочки, и стрекозы, и черные тараканы, и воробьи, успевающие вспорхнуть из-под коготков охотящейся за ними кошки, - все они были нарисованные. И живые. Он отдавал им всю свою любовь к прекрасному и живому. Иначе он не мог. Иначе его не слушалась рука художника. Глаз художника. Сердце художника.
Даже в тот давний метельный час, когда он перестал верить в любовь, он все равно не смог бы наново переписать портрет Ольги и превратить ее в урода. Лицо ее было прекрасным. А в остальном виноват только он сам - Андрей и потому не имел права ее ненавидеть. Потеряв веру в искреннюю любовь женщины, он не потерял любви к красоте жизни. Чувство всеохватной ненависти и душащего гнева было ему незнакомо.
И если так, зачем он согласился стать "военным художником", вместо того чтобы, как ему и хотелось, честно защищать Родину просто с винтовкой в руках? Зачем он покорился воле Зыбина? Ведь это вновь была непреклонная воля "каменного" комдива.
Да, конечно, на передовой с расплющенной пулей в сердце его надолго бы не хватило, но ведь и никто не знает, насколько человека хватит на войне. И верно все-таки, что Андрей Путинцев - художник. Способный художник. А стрелок плохой.
Чему труднее выучиться для него сейчас: искусству меткой стрельбы или искусству гнева и ненависти художника к врагу? Того гнева и той ненависти и потрясенности чудовищностью сложившейся испанской действительности, что водила рукой Гойи, когда он писал свои "Капричос" - фантастически изощренный политический гротеск, и "Диспаратес" - пропитанные духом безысходности, а в прямом значении слова "нелепости за гранью реального".
4
А раздумывать, оказалось, и некогда. Прошло всего лишь несколько дней, и началось то самое решающее наступление, которое определило исход великой битвы за Москву. Жестокой декабрьской ночью без обычной для большого наступления артиллерийской подготовки, по тихой команде, в далекий еще предутренний час, без раскатистых криков "ура" войска побатальонно поднялись, вышли из окопов и, угадывая направление по "створам" зажженных в тылу костров, двинулись по мертво молчащему снежному полю к неприятельским укреплениям. Расчет на внезапность.
Об этом под секретом Андрею еще с вечера рассказал Яниш, помолчал, поглаживая щеку изнутри языком, и тоном безоговорочного приказа добавил:
- Вы двинетесь вслед за наступающими частями вместе с дивизионной газетой.
- И что же я тогда увижу, товарищ Яниш? - Андрей весь еще был в своих мыслях.
- Не знаю. Но я вас, товарищ Путинцев, "тогда" надеюсь увидеть. Живого. И надеюсь увидеть ваши рисунки.
- Портреты даже анфас мне плохо удаются, а если глядеть человеку в спину, тем более.
Яниш усмехнулся.
- Значит, чтобы хорошо изобразить стреляющее оружие, вам нужно стоять перед его дулом?
- Мне нужна ненависть к врагу, товарищ Яниш, а для этого я должен видеть его самого, а не засыпанные снегом его следы.
- Следы, следы... - пробормотал Яниш. - А следы фашистской сволочи иной раз бывают куда страшнее, чем сам какой-нибудь озверелый фриц. Да к тому же еще и замороженный, в "галошах" из соломы, с шеей, закутанной длинными старушечьими - шерстяными! - чулками. А вы не карикатурист. Оставьте это другим. Вам об этом товарищ Зыбин что-нибудь говорил?
Упоминание фамилии Зыбина исключило дальнейшее препирательство с Янишем, однако Андрей все-таки не удержался:
- Мне не портреты фрицев писать, мне товарищ Зыбин наказывал изображать всю самую страшную правду войны. Еще горячую, неостывшую правду.
- И что же, она откроется вам только всего один раз? - спокойно возразил Яниш. - Только в сегодняшнем ночном бою? Докуда вы рассчитываете дойти, находясь неизменно в самой первой цепи наступающих наших войск?
- Докуда бы ни дошел...
- Плохой ответ. Я ожидал, скажете: до Берлина.
- Ну до Берлина! - с вызовом проговорил Андрей.
- А этот ответ еще хуже. Пустой ответ. Потому что вы сами знаете и врачи знают: новой пули не потребуется, старая успеет сделать свое дело задолго до Берлина.
- А я и думать о ней забыл!
Яниш развел руками.
- Хвалю. А я вот о ней помню. И мне очень хочется, товарищ Путинцев, кое-что посмотреть из ваших берлинских рисунков. - Он медленно сдвинул обшлаг гимнастерки, взглянул на часы. - Мне пора. Да и вам отдыхать придется недолго. Отдыхайте. Это совершенно категорический приказ. Что же касается ненависти к врагу... Разве у вас ее не было, когда вы в Чите добивались встречи с товарищем Зыбиным? А вы тогда тоже еще никаких следов фашистского чудовища не видели.
Эти следы Андрей увидел под вечер следующего дня, когда машина дивизионной газеты двинулась в путь, то и дело уступая дорогу идущим в наступление вторым эшелонам танковых и пехотных частей.